Поздно вечером все собрались в палатке в лагере Яна Коуперса помянуть убиенных. Сам коммандант – светловолосый бур лет тридцати пяти – принял участие в поминовении. Сидели за большим складным столом. На нем горела керосиновая лампа, стояли фляги с местным самогоном "зелфхааст", металлические кружки, вяленое мясо "билтонг", хлеб, бататы, кое‑какие овощи, лесные ягоды, грибы.

– Вполне съедобно, – определил Фанфан, успев попробовать всего понемногу. Пастор Вейзен каждому из присутствующих вручил по свечке. Притушили фитилек лампы. Зажгли свечи. Их колеблющийся свет плясал на лицах людей, которые за каких‑нибудь два месяца стали для Жана Грандье близкими, почти родными. Старые друзья Леон и Поль, дружище Фанфан, Жориса. Ее ласковая ладонь на его руке. И новые друзья‑буры: Логаан, Строкер, Шейтоф, Спейч, Вейзен. Теперь двоих нет с ними. Они погибли, защищая свободу. Мир их праху. Все пропели псалом, налили в кружки пахучего самогона и выпили за упокой душ. Крепкий напиток обжёг горло. Дыхание перехватило. Алкоголь ударил в голову. Но на душе у Жана стало как‑то поспокойнее или полегче. На войне, к сожалению, убивают. И не только незнакомых, но даже самых близких друзей. Хорошо, что пока его близкие друзья живы и здоровы. И сидят рядом с ним за поминальным столом. Дай бог им выжить и вместе вернуться на Родину. После поминального ужина все вышли из палатки под ночное звездное небо перекурить. Жан оказался рядом с Пиитом Логааном. Тот в последние дни, с тех пор как они прибыли в корпус Ковалева, был мрачен и неразговорчив. Он словно углубился в свои мысли, и мысли, судя по всему, безрадостные. И, конечно же, они были связаны со встречей отца и сына – английского лейтенанта. Жан понимал всю глубину драмы Логаана. Отец и сын воюют на разных сторонах. Один – за свободу, другой – за порабощение. Один – за буров, другой – за англичан. Быть врагами, будучи родными по крови, – есть ли что‑нибудь прискорбнее и горше. Особенно для отца, лелеющего надежды найти в сыне своего продолжателя, сподвижника и наследника. Но в жизни порой бывает иначе. Совсем иначе. Логаан был немного пьян и потому, наверное, стал откровенным с Жаном Грандье. Они отошли за палатку. Отсвет лагерных костров создавал вокруг красноватый полумрак, в котором иногда мелькали человеческие тени или тени лошадей на фоне более светлых палаток, похожих на каменные глыбы. А по краям красноватой поляны громадными черными исполинами стояли деревья. Под действием паров спиртного вся ночная обстановка бурского лагеря выглядела таинственно и размыто, словно смотрелась сквозь мутное стекло.

Рядом разгорался и притухал огонек самокрутной сигареты во рту Пиита Логаана. Некурящий Пиит нервно вдыхал и выдыхал сизый табачный дым. Жан молчал. Он ждал, когда Логаан заговорит первым. – Не знаю, как и начать, – тихо сказал тот, затушив сапогом самокрутку. А затем взглянул на Жана и спросил:

– Что вы скажете о моем сыне? Жан пожал плечами. Давать оценки людям, видя их один‑два раза в жизни и не успев даже перемолвиться словом, он не решался. Он так и сказал Пииту, упомянув о той первой встрече с его сыном во время сражения на реке. Он почему‑то тогда пожалел этого лейтенанта, словно ему кто‑то подсказал…

– Я первым браком был женат на англичанке, – начал свой рассказ Логаан, – познакомился с ней в редакции нашей газеты

в Йоханнесбурге сразу после окончания первой Войны! – англичане побежали из Трансвааля. Я тогда был начинающим репортером в только что открывшейся газете. Было мне всего двадцать лет. Много амбиций. Жажда славы. Сочинял стихи и уже считал себя поэтом. И, конечно, жаждал любви. В этот день, кроме меня, в редакции никого не было. Я сидел за столом и писал какой‑то репортаж о местных жуликах, укравших у окрестного фермера двух быков и корову. Йоханнесбург представлял тогда маленький захолустный городишко с одноэтажными деревянными домиками и церковью на площади. Это сейчас он так разросся, когда золото стали качать тоннами. Скрип половиц и стук каблуков отвлек меня от творческих потуг. Я поднял взгляд. Передо мной стояла девушка в длинном платье и модной шляпке. Остроносое личико и упрямые серые глаза. Губы тоже тонкие. На них вызывающая и какая‑то презрительная улыбка. В руках, обтянутых перчатками, ридикюль, из которого она уже вытащила несколько сложенных листов бумаги. – Вы редактор этой газетенки? – вызывающе спросила она и, не дожидаясь ответа, сунула мне в лицо листы. – Вы должны напечатать статью моего друга Рейдера Хаггарда![6] пусть знают, как о них отзывается известный писатель! Я пробежал глазами текст, напечатанный на "Ремингтоне". Несомненно, чувствовалась рука мастера, но факты прошедшей войны преподносились тенденциозно, с британской, консерваторской точки зрения. Да это было понятно: ведь автор находился в окружении Теофила Шепстона[7] в дни аннексии Трансвааля в 1877 году. Я сказал молодой даме, чтобы она зашла дня через три, когда вернется редактор. Она фыркнула, развернулась, раскрутив юбки, и скрылась за дверью. Остался только запах духов. Не знаю уж, чем она меня заворожила, да только я о ней думал все эти три дня. Редактор статью отверг, что было вполне естественно, и, когда я вернул ее пришедшей девушке, она, с презрением посмотрев на меня, произнесла:

– Я знала, что буры – грязное, неотесанное мужичье, но вы произвели на меня неплохое впечатление. Я ошиблась! Вы такой же, как все! И выбежала из редакции. Я бросился следом. Догнал ее на улице. Стал извиняться и за себя, и за редактора. Она немного успокоилась и даже снисходительно улыбнулась, узнав, что я наполовину англичанин. Позволила проводить себя до дома. Жила она вместе с родителями в особняке, построенном сразу после аннексии. Звали ее Лиз Тейшер. Она была старше меня на два года. Но это обстоятельство не было для меня препятствием. Я влюбился. Она снисходительно отнеслась к моим чувствам. Как всякой женщине, Лиз нравились стихи, посвященные ей. Я их выдавал по нескольку в день и даже напечатал подборку в своей газете. Это окончательно размягчило ее твердое сердце, и через три месяца после нашего знакомства она согласилась выйти за меня замуж. Как ее, так и мои родители довольно прохладно отнеслись к нашему решению. Особенно ее, достаточно состоятельные, они намеревались уехать из Трансвааля в соседний Наталь, предварительно продав особняк. Решения они своего не изменили, но перед отъездом оставили дом нам. Там мы после свадьбы и поселились. Но семейная жизнь, как говорится, не сложилась. У Лиз оказался очень неуживчивый характер. Она постоянно устраивала скандалы и истерики по любому поводу и даже без повода. Через год у нас родился сын – Стейс. Я думал, что Лиз изменится к лучшему. Но скандалы и истерики продолжались. Сына я полюбил самозабвенно и только ради него не уходил от бешеной фурии, в которую превратилась жена. Мальчик рос нервным и болезненным. А когда ему исполнилось пять лет, его мать неожиданно решила отправиться в Англию, чтобы поднять свой уровень образования, как она мне заявила, получив накануне какое‑то письмо. Сына она оставила мне, обещав в скором времени вернуться. Признаться, я с облегчением отпустил ее. Мои нервы были основательно измотаны после шести лет проживания с этой истеричной особой. Она исчезла на целых три года. И эти годы были самыми счастливыми в моей жизни. Сын был всегда рядом со мной. Мы сделались настоящими друзьями. Он подражал мне во всем, даже стал сочинять в семь лет какие‑то детские стишки. Все рухнуло в один совсем не прекрасный день. Вечером возле нашего дома остановился экипаж. Я в этот момент сидел за письменным столом и работал над статьей для газеты. Сын уже лежал в своей кроватке, но еще не спал: читал какую‑то книжку. Вбежал взволнованный слуга Сестане и заговорил прямо с порога, вращая белками глаз: – Баас, приехала хозяйка, а с ней какой‑то важный‑важный господин. Они ждут внизу. У меня екнуло сердце. Ничего хорошего от этого внезапного приезда мне ждать не приходилось. Но я взял себя в руки и спустился в холл. Лиз стояла, надменно глядя на меня. Ее придерживал за локоть какой‑то субъект с густой черной бородой и неприятным колючим взглядом. Он представился как Френсис Барнетт…