Мимо нас проходит стройная молодая женщина со смугловатым, четко очерченным красивым лицом. Она строго смотрит на нас. Клашка замолкает. Эта женщина никогда никому не улыбается. Я знаю ее, она царица томских уголовников, может быть, и всероссийская царица — знаменитая бандитка Ольга. Это тайна, в которую мне бы не проникнуть, и только легкомысленная Клашка иногда по дружбе мне кое-что выбалтывает. Ольга получила высший срок взамен расстрела за какую-то блестящую «мокрую» операцию.
— Ольга — это да! — говорит Клавка с оттенком подобострастия и показывает мне свой большой палец. — Ольга ничего не боится!
— Хочешь, — говорит мне Клавка, проводив глазами Ольгу, — хочешь я устрою тебе с мужем свиданье в комендантской?
— Нет, Клавка, не надо.
Она удивленно смотрит на меня.
— Вот чудачка! Так я же недорого с тебя возьму: за три раза один твой шерстяной платок. Он мне на морозе пригодится, я еду к самому синему морю — к Ледовитому океану. — Она весело хохочет.
— Нет, Клавка, не надо, — повторяю я. — И платок тебе не дам. Он мне нужен самой, и его мне мать прислала.
— У тебя мама, а у меня мамочки нет, — притворно грустно роняет Клавка.
— Умерла?
— Совсем ее не было, я беспризорница — в пыли завелась! Так не дашь?
— Не дам!
— Иди ты к… — Клавка разражается похабным ругательством, брезгливо отстраняясь от меня. Она вскакивает и уходит, повиливая нагло бедрами.
Через несколько дней мой платок пропал. Пропал прямо из-под рук — я с ним не расставалась ни на минуту. Я спрашивала всех: и в камере, и во дворе; спрашивала, ясно понимая, что он пропал безвозвратно и что это Клавкино дело.
Каково же было мое удивление, когда я нашла свой драгоценный платок аккуратно сложенным у себя на койке.
Я снова в платке прошла по двору мимо Клавки, и она равнодушно отвернулась, сплевывая подсолнечную шелуху мне вслед и играя ножками в пронзительно-лиловых чулках. Потом я встретила Ольгу. Она посмотрела на меня, и я заметила, как еле заметно дрогнули углы ее красивого твердого рта: так Ольга улыбнулась. Я поняла — платок мне вернула Клава по ее приказанию.
Те же уголовники до нитки ограбили во время этапа Александра Васильевича. Когда он получил деньги из дома, уголовники заставили его выкупить у них его же собственные вещи и вновь украли их.
Наступили уже морозные утренники, когда нас погрузили в тесный трюм парохода и по широкой Оби отправили на север.
Колпашево — это линия деревянных домиков, вытянутых по высокому берегу Оби. Сзади наступает на них нетронутая и бесконечная тайга с высоченными кедрами, пихтами, непроходимым буреломом, зверьем, комарами и гнусом, до смерти заедающими людей и животных. Позади единственной колпашевской улицы жмутся землянки и хижины, наспех возводимые ссыльными ввиду приближающейся зимы.
Я поняла, почему нас с Александром Васильевичем прислали в Колпашево: здесь начиналось строительство нового административного центра, открывались учреждения, организовывались новые промыслы по рыбе, молоку, пушнине, дичи. Нужны были молодые грамотные люди: мы были здесь нужны.
Вместе с нами выгружались из парохода вольнонаемные рабочие, ехавшие на крайний север за «длинным рублем». Вперемежку со стройматериалами везли сюда и спецпереселенцев. Это были жертвы так называемого «раскулачивания», лучшие крепкие крестьянские семьи, разоренные и переселяемые целиком с малыми детьми и стариками. Они ехали рядом с нами в трюме парохода — заключенные последнего сорта; даже животных не повез бы так расчетливый хозяин. Мы наблюдали их рядом, за перегородкой: там они спали, плакали, что-то жевали, испражнялись, умирали.
Их выгружали на совершенно необжитых берегах, оставляли без помощи, предоставляли им устраиваться как сумеют. Выживали только сильные. Одиноких, молодых везли вместе с нами до Колпашево: это была даровая рабочая сила. Им повезло, как и нам с Александром Васильевичем среди ссыльных, если здесь вообще можно говорить о том, что кому-то повезло. Впоследствии я своими глазами не раз видела людей, умиравших среди улицы от голода и холода, и никто из имеющих крышу и кусок хлеба, и я в том числе, не решались затащить такого человека под свою крышу. Несколько раз, правда, я шла в этих случаях в ГПУ с просьбой помочь, и человека убирали. Куда? Никто не знал. Может быть, он и выживал на тюремном пайке, попадая в тепло после шестидесятиградусного мороза.
Нас сгрузили, и пришло время мне расстаться с Екатериной Павловной. Ее вместе с несколькими стариками-священниками отправляли выше на север района. Многие не нашли там себе работы, гибли от голода и морозов, но Екатерина Павловна выжила. Больше того, к ней с последним пароходом приехала ее мать, которая бросила все имущество и комнату в Москве. Они вместе пережили ссылку и вернулись под Москву — въезд в столицу бывшим ссыльным был запрещен. Они прожили после того еще несколько лет в Малоярославце, где Екатерина Павловна занималась школьными предметами с детьми православного священника о. Михаила Шика. О нем по пути несколько слов.
Это был еврей-интеллигент из кооператоров, из того поколения народников, которое предшествовало нашему. Он женился на дочери Д. И. Шаховского, тоже либеральной деятельнице кооперации. Впоследствии они крестились и стали православными христианами. Михаил Шик принял священство. У него родилось несколько сыновей и дочерей, которых они с женой заботливо воспитывали, несмотря на непрестанные высылки и гонения. В конце концов оба погибли в заключении, а детей их вырастили чужие люди.
По моем возвращении из ссылки я навестила Екатерину Павловну в Малоярославце и познакомилась с семьей Шиков. Я увидала людей, молчащих о себе и светившихся лаской к человеку. Это были праведники. Екатерина Павловна встретила меня все так же строго и неуступчиво, а мать обогрела добротой. Вскоре обе они умерли: дочь умерла раньше — сердце ее было вконец расшатано, и скоро за нею ее светлая и смиренная мать.
Итак, мы простились в Колпашеве со своими спутниками и вышли на берег. Нас выстроили, сосчитали и объявили нам, что мы свободны. Единственной обязанностью было являться еженедельно на регистрацию в ГПУ.
Рядом со мной стоял снова Александр Васильевич и улыбался мне из-под золотых очков на грязном, худом, землистом лице. Очки эти уцелели только потому, что он отдал их конвоирам и жил в течение всего этапа полуслепым. Теперь он снова как прозревший глядел на меня, на широкую Обь, на новый мир, в котором мы обречены были жить и действовать с ним вместе.
Мы привыкли уже существовать по чужой воле и ей подчинять свои внешние действия. И от этого вынужденного бездействия душа моя приобрела за полгода внутреннюю свободу и какую-то детскую беззаботность. Еще я замечала в себе удивительную бодрость, наверно оттого, что мне предстояло действие. Вынужденное созерцание, не уравновешенное делом для всех, погубило, так казалось мне, мою юность. Недаром я все время искала дела, и без него томилась, и не находила своего рабочего места в жизни, которая всегда полна неожиданностей. Так и теперь. Вон, в толпе ссыльных, подобно нам стоящих в нерешительности, ходит какой-то пожилой еврей, по-видимому, местный житель. За ним тянется цепочка людей. По мере того, как он приближается к нам, цепочка увеличивается. Человек присматривается к нам и предлагает у него остановиться. Он — тоже ссыльный, но у него большое помещение, и он, видя наше безвыходное положение, предлагает нам кров, «конечно, за небольшую плату…». У еврея оказалась своеобразная «гостиница». Неподалеку от пристани стоит дом (вернее — подобие дома), сколоченный из случайного материала с пристройками и навесами. В этих пристройках и под этими навесами ютились на первых порах бездомные люди: отсюда они постепенно растекались, находя лучшее помещение. Первую свободную ночь мы провели в тесноте, худшей, чем тюремная, — мы спали все вповалку на мокром полу: ночью шел дождик и поливал через крышу.