Изменить стиль страницы

Мышцы разомлели от тепла, голова еще немного кружилась. Надо бы позвонить в бюро, отдать несколько распоряжений. А, ну его все к черту! Машина налажена так, что она вертится и без него. Причем в нужном направлении. Этот Краус, рекомендованный Зеллером — человек умный и осторожный. Правда, не очень проницательный, не догадывается о подлинной роли своего патрона Фреда Шульца. Вспомнив старшего референта по юридическим вопросам, Григорий невольно улыбнулся. Отлично аргументированные выводы в четкой последовательности срываются с губ привыкшего к пунктуальности человека. Ни малейшего нажима на какую-либо деталь. Лицо почтительно сдержанное, юрист ни о чем не догадывается. Взгляд уважительно-сосредоточенный. Специалист, который знает себе цену и привык ценить свое время… Григорию иногда хочется пощупать эту внешнюю оболочку безукоризненного службиста хотя бы для того, чтобы Краус в своей работе был поосторожнее, но до сих пор Фред на это не решился, то ли из уважения, то ли из чувства солидарности к единомышленнику, которому, наверно, тоже не легко жить двойной жизнью. Надо будет поговорить о нем с Зеллером, а пока пусть считает Фреда Шульца дураком, которому легко морочить голову.

Мысли цепляются за что угодно, только не за тот разговор, который ему предстоит и к которому надо подготовиться. Мария, конечно, разволнуется, возможно, и обидится. Поэтому надо… нет, об этом потом, времени еще достаточно. Сейчас лучше прочесть письмо. В машине он только бегло взглянул на него и увидел — письмо из Италии. Итак, Карл Лютц опять не откликнулся! Не потому ли так испортилось настроение, так тоскливо стало на душе?

Из надорванного конверта выпал небольшой листочек. Почерк Курта. Избегая какого-либо обращения, верный его Санчо Панса коротко сообщал, что сразу же после нового года они с Лидией уезжают в Финов по «известному вам адресу». Несколько добрых пожеланий, вымученных и неуклюжих не от недостатка чувств, а от скованности: бедняжка так и не знает, как ему обращаться к своему бывшему гауптману. За подписью «Ваши искренние друзья» шел постскриптум — приписка Лидии. Присоединяясь ко всем пожеланиям мужа, она сообщала: «Вам, наверно, интересно узнать, что Марианна и Джузеппе очень подружились, по всему видно, что дело идет к свадьбе. Но прежде, чем произойдет это событие, Джузеппе должен выехать в Германию как корреспондент своей газеты. Все мы надеемся вскоре встретиться с Вами и обстоятельно поговорить, потому что в письме всего не напишешь. Вот только еще одно: недавно я навестила Матини. Может, я ошибаюсь, только мне показалось, что у него не все ладно. Вы знаете, как добр синьор: бесплатных пациентов у него в клинике больше, чем платных. Да не только это. Обо всем я не сумею написать, лучше расскажу по приезде. Маленькая синьорина чувствует себя лучше, хотя до выздоровления еще далеко, так далеко, что я, простая женщина, даже не могу в него поверить. Должно быть, сомнения гложут и синьору, потому что она часто плачет тайком. Об этом рассказала мне Стефания, потому что сама я не видела».

Григорий второй раз, потом третий перечитывает приписку Лидии и бросает письмо в печку. Листочек и конверт мигом вспыхивают, какую-то долю секунды кажутся мятой бумагой, потом на уголь оседают лишь тонюсенькие слои пепла. На душе паршиво, так паршиво, словно по сердцу прошлись язычки пламени. Очень легко быть благодетелем, свалив свою ношу на плечи другого. Помоги-де, мол, друг, больше нет сил нести! А сам тем временем в кусты. Даже письма не написал Матини. Правда, не по лености или забывчивости, а из осторожности. Нунке, напуганный историей с Вайсом, кажется, был вполне удовлетворен объяснениями Григория и об Агнессе больше не вспоминал. А вот как отнесется к этому Думбрайт — еще неизвестно. Так же, как и то, какую роль в дальнейшем будет играть босс «черных рыцарей». Домантович твердит, что Думбрайт с группой курсантов из школы возле Фигераса выехал куда-то в Штаты, где они должны закалиться и приобщиться к подлинной науке. Нунке больше помалкивает. Лишь иногда обмолвится словечком о ненормальности положения, когда не понимаешь даже, кому подчинен: ведомству Гелена или зазнавшимся господам из ЦРУ.

Мысли, направленные в привычное русло, текут теперь не разбегаясь. Никакой ты не Григорий, не Гриша, а Фред Шульц. Вот и веди себя, как надлежит в твоем положении…

…Мария старается не думать о неизбежном разговоре с Фредом Шульцем. Ей нечего скрывать, но не хочется ворошить прошлое. Тем более, что историю эту хорошо знает Горенко и все те, кто готовил ее на роль фрау Кениг. Итак, можно ограничиться лишь перечислением фактов, не вдаваясь в подробности. С тем, что было, покончено раз и навсегда, отрезано, словно ножом хирурга. Возбужденный мозг отгоняет воспоминания, старается не оставить для них ни малейшей лазейки. Но они всплывают и всплывают, как бы выхваченные из темноты яркой вспышкой магния. Как после ампутации продолжает болеть вся рука или нога до самых кончиков несуществующих уже пальцев, так теперь болит в ней все пережитое, казалось, уже похороненное навеки.

…Мария узнала о своей беременности за три месяца до начала войны, в тот самый день, когда ей сказали диагноз маминой болезни.

Рак! Это коротенькое слово щелкнуло, словно клешни черного огромного чудовища. Сомкнувшись, они сжали Марию в крепких клещах, отгородив от всего, что до сих пор для нее было жизнью. Беготня в больницу, консилиумы, поиски новых лекарств… Она петляла в этом тесном кругу, бросалась из стороны в сторону, подгоняемая мыслью во что бы то ни стало отвратить неизбежное, во что бы то ни стало спасти, во что бы то ни стало защитить. Мысль о собственном ребенке отступила в самые отдаленные уголки сознания. Она пряталась там, словно непроросшее зернышко, — не было сил думать о новой жизни, когда рядом уходила другая.

Собирая Бориса на фронт, Мария вдруг впервые как бы остановилась посреди бешеной беготни. Еще ошеломленная пережитым, она не могла осознать новой страшной беды и покорно выслушивала наставления мужа, обещала беречь себя и как можно скорее уехать в безопасное место, ну, хоть к сестре Бориса в Полтаву. Как и сотням тысяч других киевлян, им даже в голову не приходило, какие испытания выпадут на их долю. Может, поэтому Мария не воспользовалась первой своевременной возможностью эвакуироваться, а когда опомнилась, было уже поздно: мать, которая силой огромного нервного напряжения тогда еще держалась на ногах, теперь окончательно слегла. А потом, после ожесточенных боев, в город вошли немцы.

…Это декабрьское утро началось для нее как обычно. Дрожащей рукой Мария ввела матери морфий, а потом, избегая ее вопросительного взгляда, стала укладывать в сумку вещи, с вечера приготовленные для продажи.

— Мое зимнее пальто… Оно не понадобится мне больше… Ты же знаешь сама…

Слова срываются с маминых губ одно за другим почти не слышно, как пожелтевшие листья, тихо падающие с усыхающего дерева.

Надо выпрямиться, подойти к кровати. Сказать что-то успокаивающее. Но Мария стоит, уставившись на сумку. И вдруг с неожиданной для себя злостью кричит:

— Молчи! Ты же знаешь, что сказал врач: обычное обострение язвы желудка. Вот, чуть не забыла из-за тебя бутылку для молока! Если б ты хоть немножечко думала обо мне, если бы ты жалела меня…

Ей хочется выплакаться, выкричаться, стукнуть этой злополучной бутылкой об пол. Но она знает, что не сделает этого — единственная бутылка для единственной еды, которую еще принимает желудок больной. Может быть, сегодня удастся что-нибудь продать и купить хотя бы пол-литра молока… Мария быстро одевается, повязывает платок.

— Я скоро вернусь, — говорит она уже обычным ласковым тоном. В ответ ни звука. На измученном мамином лице медленно распрямляются мышцы. Начинает действовать морфий. Теперь можно идти. Мать будет спать до ее прихода.

Да, день начался обычно, а кончился…

На рынке было очень много вещей и совсем мало продуктов. Все жаждали побыстрее продать, чтобы купить мерку мелкого картофеля, граненый стакан пшена, до половины наполненный крупой, смешанной с мышиным пометом, или сухой сморщенной фасолью, и что-нибудь, чтоб заправить неизменный суп — аптекарский ли пузырек масла, или тонюсенький, просвечивающий на свет лепесток пожелтевшего по краям сала. По мере того как шло время, ажиотаж увеличивался. Продать, продать за любую цену. Пока не исчезли эти крохи съестного, пока есть покупатель, хоть и дает он за твою вещь совсем мизерную цену. По второму и третьему заходу он даст еще меньше, а тем временем не останется ничего съестного, и ты не сможешь сварить дома юшку, которой теперь измеряется твоя жизнь… Мария мечется среди людей, в отчаянии протягивает вещи, не зная, сколько за них просить, презирая себя за неумение присоединиться к неписаным законам купли-продажи, которые требуют и рекламы, и ловкости рук, чтобы показать свой товар с наилучшей стороны, и умения торговаться, инстинктивно почувствовать ту грань, на которой надо остановиться, чтобы сказать твердое «да» или категорическое «нет». Озабоченная этим, она не сразу поняла, почему люди, толпившиеся на небольшой площадочке у входа в рынок, вдруг отхлынули назад. Мария осталась совсем одна, с протянутыми вперед руками, на которых висела светло-розовая дамская комбинация с белопенными кружевами спереди. Не понимая, в чем дело, Мария обернулась: на некотором расстоянии от нее выстраивалась шеренга немецких автоматчиков. Облава?