Вера тоже все почти вечера проводила рядом с матерью. Она была беременна и под руководством Надежды Васильевны и Аннушки шила детское приданое — трогательные распашонки, свивальники, бинты.

Глядя на ее склоненную головку, Надежда Васильевна думала: «Вот моя Верочка у тихой пристани. Будут у нее дети, и минуют ее все житейские бури, страсть, обман, унижения, разочарования… Ни одной слезы не прольет она по вине мужа… А дети — это такая радость… чистая, глубокая, без измены, без обмана…»

Она и теперь уже любила своего будущего внука.

Она ходила по зале и обдумывала предстоящую поездку по провинции. Слава Богу! Опять она будет играть, опять будет творить. Вместе с Володей уже через неделю она выедет на Киев и Харьков. Опять увидит те места, где страдала и любила год назад. Как жизнь хороша!

В первые четыре месяца своего брака Вера, еще не тяготившаяся своей беременностью, выезжала с мужем в Дворянское Собрание и с упоением танцевала, пока он играл в карты. По-прежнему бесстрастно принимала она чужое восхищение, горячие взгляды, робкие пожатия руки. В ней не только спала женщина. Хищные инстинкты кокетки, жажда кружить головы и иметь свиту поклонников — все это было ей чуждо. Переменив жилище и разделив постель с бароном, она оставалась той же Верой, замкнутой, целомудренной и оригинальной, с пылкой фантазией и насмешливым умом, с той же двойственностью натуры, с сильной, хотя еще дремлющей волей, но и со способностью к беззаветным порывам. По-прежнему она не знала скуки: любила музыку, чтение, изящные рукоделия, способности к которым передала ей мать. Лучшие часы ее жизни, как и раньше, дарил ей театр. Теперь она с нетерпением ждала увидеть мать свою в тех пьесах «больших страстей», которые ей не позволяли видеть раньше. Уж одно то, что мать вернулась на сцену теперь, выдав ее замуж, давало ей громадное удовлетворение, мирило ее с принесенной жертвой.

Самое неприятное в ее новом положении майорши были ее отношения к полковым дамам. Она всем сделала визиты, и раз в месяц принимала у себя офицеров и их жен. Играли в карты, потом ужинали. Вера, как хозяйка, должна была занимать дам. И на другой день у нее голова болела от этой болтовни, от колкостей, которыми обменивались милые дамы, от сплетен и грязи, которой они обливали всех женщин, не только из другого круга, но даже и «своих».

Вера смиренно выслушивала от опытных полковых дам их замечания, как надо жить офицерской жене… Это было нелегко. Это было даже трудно. Того нельзя… Это обязательно… А это уже совсем недозволительно и неприлично… Честь мужа и честь полка — на этом держался жизненный катехизис. И Вера, в девушках почти не сознававшая своей зависимости, по месяцам жившая самостоятельной, внешне и внутренне свободной жизнью, пока Надежда Васильевна уезжала на гастроли, теперь чувствовала себя, как в тюрьме.

Но, несмотря на свою юность, Вера не роптала. В ее натуре было заложено глубокое чувство долга. Оно помогало ей покорно исполнять супружеские обязанности, которые начались перепугом, дошедшим до нервного припадка, сильно тогда встревожившим барона, а закончились глубоким отвращением и чувством брезгливости, которые она скрывала, как могла.

Со свойственной ему деликатностью муж скоро понял, как тягостны для Веры эти отношения. И, будучи сам флегматичным по природе, он крайне редко пользовался своими «правами», всегда стыдясь, всегда извиняясь, как бы чувствуя себя униженным ее уступчивостью, а ее униженную его домогательствами. Это говорил в нем здоровый инстинкт его чистой натуры, настойчиво твердивший ему, что только взаимная страсть оправдывает эти отношения. Больнее всего было то, что эта физическая близость совсем убила хрупкую, так красиво распускавшуюся в душе Веры нежность к барону, потребность в дружбе и доверчивой откровенности, — словом, совсем убила возникавшую между ними духовную связь. Вера стыдливо и пугливо замкнулась в себе, боясь малейшим проявлением нежности вызвать в муже страстный порыв и его последствия. Она научилась владеть собой. Но она осталась по-прежнему одинокой.

Барон тоже болезненно чувствовал ее отчуждение. Но как мог он изменить тут что-нибудь?

Конечно, теперь Вера была ближе к матери. Ничто не разделяло их. Чем больше она приглядывалась к Хлудову, тем больше он ей нравился. Она любила его любовь к Надежде Васильевне. Она жадно ловила все проявления этой любви: его взгляды, его слова, жесты. И постоянно думала о них, возвращаясь домой. Они волновали ее, как романы Жорж Санд, как запах цветов, как вечерние зори, как весенний воздух. Это был мир поэзии, тонкой романтики и в то же время мир знойных, трепетных чувств, которые ей самой не суждено было узнать никогда. Она ловила себя на том, что часами думала о темных глазах Хлудова, об его алых губах. О, как понимала она теперь безумство своей матери! Как охотно прощала ей эту роковую запоздалую страсть!

Ни для кого, кроме Хлудова, не исключая даже матери, у Веры не находилось таких теплых звуков в голосе, таких робко-нежных взглядов. Она звала его Владимиром Петровичем. Он, по настоянию Надежды Васильевны, называл ее Верой и говорил ей ты. Но они почти никогда не разговаривали. Вера робела. Хлудов, поглощенный своею страстью, не замечал ее.

Надежда Васильевна, с своей стороны, была так полна своим счастьем, она так жадно и ярко жила сама, не теряя ни одного мига так поздно дарованной ей радости, что все переживания Веры были ей далеки. Она не подозревала о зревшем в юной душе надрыве. Видя ее безмятежность, Надежда Васильевна обманывалась и говорила себе: «Слава Богу!..» Один раз только — один только раз — приоткрылась перед нею дверь к темной для нее душе ее дочери — в день, когда, узнав об ее браке, Вера с криком кинулась к ней на грудь! О, сколько отчаяния на миг мелькнуло тогда в ее взгляде! Он как бы говорил: «Ты погубила меня, чтобы самой узнать счастье… Пусть!.. Прощаю тебя… Будь счастлива хоть ты!..»

Ни разу потом они не вернулись к этому жуткому мигу, ни разу не переступили порога молчания, полного угроз. Это был как бы немой договор между ними, который они скрепили судорожным объятием и безмолвными слезами. И если Вера долго помнила об этой минуте, то поглощенная своею страстью Надежда Васильевна скоро позабыла о ней.

И как могла бы Вера даже перед матерью раскрыть все, что она перечувствовала, став женщиной! Где взяла бы она для этого слова и выражения? Помимо глубокого чувства стыдливости, не допускавшего откровенности, она инстинктом догадывалась, что Надежда Васильевна ее не поймет. Поймет ли житель юга, бронзовый от солнца, привычный к гулу моря, к черным звездным ночам и ласке южного ветра, того, кто занесен снежными сугробами, кто, греясь у огня, слушает вой метели в степи?.. Эти печальные картины не скажут ему ничего.

Вера всегда думала образами, символами. Она была бессознательным художником, но жизнь не дала ей развить эту способность. Когда она сравнивала свое бледное прозябание с многоликой, многогранной жизнью матери, эта жизнь артистки казалась Вере пышным алым цветком на куртине, залитой солнцем, предметом забот и внимания. А ее собственная жизнь походила на полевой цветок, робко поднявшийся у края большой дороги и безжалостно смятый ногой прохожего.

В первые месяцы своего супружества барон старался преодолеть себялюбивые привычки холостяка: очень редко ходил в клуб, и то с женою. Но так как жить без преферанса он не мог (не имея кроме карт никаких интересов), то он беспрестанно ходил в гости с женою к товарищам или звал их к себе. В те вечера, когда они оставались дома, Вера старалась быть приятной мужу.

Она прекрасно читала и предложила ему послушать Записки охотника. Эту книгу, издание 1852 г., подарил ей Лучинин. Он всегда дарил ей цветы и книги.

— Вот отлично! — обрадовался барон, никогда не слыхавший о Тургеневе. — Почитай, Верочка, а я покурю…

Он глубоко уселся у огня в любимом кресле, закурил трубку и — через десять минут сладко спал.