Рука Надежды Васильевны тянется за тальмой. Она кутается в нее. Хлудов хочет встать.

— Постойте! — мягко говорит она, чуть касаясь его руки. — Расскажите мне о себе. Как вас зовут?

— Владимир… Владимир Петрович…

— Я забыла вас поблагодарить. Помните… когда я была так несчастна… вы были подле… Я никогда этого не забуду…

Она кидает ему жгучий и скорбный взгляд отречения. Она вся изменилась, вся подобралась, вся замкнулась. Она отчетливо сознает теперь свои сорок лет. Но ей хочется стать ему близкой, любить его, как мать, закрепить это духовное общение.

— Это странно… вы отнеслись ко мне так сердечно, а я ничего не знаю о вас… Как вы попали на сцену?

И медлительно, как его жесты, его походка, его взгляды, течет его усталая речь.

Мало красок и света в картинах, которые он набрасывает перед своей внимательной слушательницей. Но как знакомы эти картины Надежде Васильевне! Нужда в детстве, темный подвал, обиды и лишения, и — в противовес действительности — дерзкие мечты о солнце, радости, просторе. Вечно уставший и раздраженный отец-чиновник, со зловещим кашлем, с чахоточным румянцем, трепещущий перед начальством и деспот в семье; забитая, кроткая мать, с руками, опухшими от стирки, с увядшим преждевременно лицом. Затем болезнь отца и мучительный днем и ночью кашель, надрывавший душу. И когда отец умер и настала, наконец, тишина, первая мысль Володи была: «Слава Богу! Сейчас засну. Буду спать до обеда… Никто уже не будет мешать…»

Но этот кашель и сейчас он часто слышит во сне.

— Простите, — перебивает она. — Откуда вы родом?

— Я родился здесь, в N***. И никуда отсюда не выезжал.

С глубоким удивлением прислушивается она к его словам. Они жили в одном городе все эти годы. Она ничего не знала о нем, ни в дни страданий, ни в минуты радости.

А он рассказывает.

Начальник отца, безалаберный, вспыльчивый, но добрый человек, сам пришел в подвал после похорон; дал матери золотой, поздравил ее с пенсией; поглядел на ребят, взял Володю за подбородок и сказал: «Эх, заморыш какой! Приходи к моему Николаю! Читать умеешь?.. Нет? Ай, ай, как стыдно! Приходи, научим! Без грамоты пропадешь…»

И вот с тех пор Володя все дни проводил в доме Копылова с его сыном, который страстно к нему привязался и плакал, когда Володя уходил в свой подвал. Вместе они учились, вместе играли. Каждое лето Хлудов жил в их имении. Благодаря этой обстановке он получил редкое для своей среды образование, манеры и навыки. Он любил и умел читать вслух. Сцена всегда манила его. С пятнадцати лет он поступил писцом в ту же канцелярию и служил там до самой смерти своего благодетеля. Он даже не был забыт им в завещании и получил пятьсот рублей — целый капитал. На эти деньги он оделся, купил матери домик на окраине, а сам решил осуществить свою мечту и поступить на сцену. Коля Копылов, уезжая в столицу, в университет, просил режиссера принять его друга в труппу. Вот и все.

— Быть может, у вас есть талант?

— О, нет!.. Никакого дарования… Но я доволен своей судьбой. Я актер. Что может быть в мире выше искусства? Быть за кулисами последним рабочим мне всегда казалось большей честью, чем получить место столоначальника… С тех пор, как я поступил в труппу… и служу в одном театре с вами, я вырос в моих собственных глазах.

— Вы когда-нибудь видели меня раньше?

— Еще бы! Сколько раз!.. Копыловы любили театр и всегда брали меня в ложу. В первый раз я увидел вас десять лет назад… и точно это было вчера… Вы играли Марию Стюарт… Я никогда… никогда не забуду этого вечера… Мне было тогда двенадцать лет… И с тех пор…

Его голос дрогнул. Он смолкает, не в силах говорить дальше. Но его глаза… Этот взгляд, полный огня, мольбы и обещаний.

Она выпрямляется, болезненно смежив веки.

Он был еще ребенком, нежным, чистым, с душой благоуханной, с целой жизнью впереди, когда она приехала сюда разбитая, опозоренная, полная разочарований, отрекавшаяся от любви, изнемогавшая под тяжестью прошлого.

Двенадцать лет…

Если и были у нее хоть какие-нибудь надежды до этого дня — пусть минутные, пусть безумные, — они умерли в это мгновение.

Она молчит, задумавшись, не замечая своего молчания.

Он встает и целует протянутую ему руку. Она не удерживает его.

— Заходите, — бросает она ему, мучительно силясь придать любезность своей улыбке-гримасе.

Кутаясь в тальму, апатично прислушивается она к его шагам в передней, к стуку парадной двери. Угрюмо и безжизненно ее лицо.

Что случилось?

Почему отлетела ее радость?

Слабо пахнут на столе умирающие фиалки…

Часть третья

Пусть жизнь страданием измята,

Но я полна одним тобой!

Сияют ярко предо мной

Огни последние заката.

Любви последние огни

Сильнее вешнего рассвета,

И, словно знойный полдень лета,

Пылают пламенем они.

Д. Ратгауз[20]

Надежда Васильевна Неронова, зябко кутаясь в турецкую тоненькую шаль, ходила по ковру гостиной в своей городской квартире. А за столом, глубоко уйдя в кресло, подняв костлявые плечи и бросив на колени усталые большие руки, сидел ее старый товарищ, актер Микульский.

На дворе стояла весна. Окна были открыты. В палисаднике распустилась сирень. Весело заливались канарейки. Но не радовала весна. Лицо у Надежды Васильевны было желтое, осунувшееся, угрюмое.

— Ну, так как же, Наденька? Какой ответ товарищам дать?.. Маршрут у нас обычный: Самара, Саратов, Нижний… И труппа подобралась недурная. А «примадонны» нету… Откажешь, все рассыплется.

— Отчего Литвинову не пригласите?

— Таланта нету, красавица. Имени нет.

— Зато хороша, молода. Где нам, старухам, с такими тягаться?

Микульский развернул красный клетчатый платок и громко высморкался. Его разбирал смех. Какова! Ревнует. Эта Литвинова влюбилась в Хлудова по уши и на шею ему вешается. А Наденька все подметила.

— Для сцены, красавица, молодость — вещь дешевая. И годы при таланте значения не имеют. До известного предела, конечно… Ну а тебе до этого предела пока далеко. Хе… хе!.. Знаешь поговорку:

В сорок два года́
Баба — ягода…

— Я устала. Пора на покой.

Микульский отодвинулся с креслом и закрестил воздух.

— Очнись, Надежда Васильевна! В твои-то годы на покой, когда твое имя по всей провинции полные сборы делает? Почему бы тогда не прямо в монастырь?

Она играла пальцами по столу и, сдвинув брови, глядела в окно.

Микульский тихонько покачивал головой. Неужели и впрямь влюбилась? Кругом вздыхатели: купцы, помещики, офицеры. И свой брат актер. Выбирай любого!.. И дался ей этот мальчишка!

— Ты о хуторе говоришь? Отдохнуть хочешь летом?

— Нет, брошу года на два сцену. Уеду лечиться. Я давно больна.

Лицо Микульского вытянулось.

— Да без сцены ты умрешь. Сама себя ты не знаешь, Наденька! Все равно, что рыба на песке чувствовать себя будешь.

— Да, конечно… Но потом я вернусь…

— «Потом»!! Шутка сказать! Потом уже старость нагрянет.

— Ну что ж? У меня есть переход. Я ведь не «простушка». Прямо на старух и перейду… Только не здесь, где все меня на первых ролях видели. Уеду в Харьков или к Казанцеву. Он Калугу держит. Сколько лет звал!.. А тут постыло мне все, Андрей Иванович. Пойми! Куда ни гляну, куда ни выйду, тоска!.. N*** мне могилой кажется.

Ее голос сорвался. Она опять остановилась у окна.

— Как пахнет! — скорбно промолвила она, дыша ароматом сирени. И Микульский по голосу расслышал, что глаза у нее были полны слез.

Он встал, кряхтя, и ласково взял ее руку в свои.

— Не откажи, Наденька, на этот раз старому товарищу! Конечно, такая «примадонна» нам не по карману… Но львиная доля барышей тебе. А без тебя-то как бы зубы на полку не положить! Слышала, какие убытки в этом году все антрепризы понесли? Воют, матушка, с голоду… Актера война больше всякого другого по карману бьет.

вернуться

20

Этот эпиграф Д. М. Ратгауз написал для книги Огни заката. Примеч. автора.