«Если ты хочешь узнать человека, то не слушай его слов, а гляди на его рот».
— Покойной ночи, Маня, — говорит он, целуя руку.
— Покойной ночи, Марк.
Стоя на балконе, она смотрит вниз. Вон он сел в Фиакр и поехал. Далеко. В центр города. Туда, где живут богатые и знатные. А она осталась здесь. Здесь ее место.
Позади пылает камин, освещая угрюмые комнаты. Нина проснулась и плачет. Мелькает тень хлопотуньи Агаты.
Все в нас! В нас одних… Найти в себе волшебные ключи живой воды, ключи творчества! Свергнуть иго любви с ее унижающими душу страданиями. Уйти из жизни в царство вымысла. Отвергнуть то, что несут ей люди — ласку, поклонение, даже дружбу. Выбрать одиночество. Убежище сильных. Замкнуться, как в броню, в свою горячую веру. Не изменять своим снам.
Она глядит перед собою в холодный, плачущий туман.
С голой душой, опустошенной разочарованием, пришла она к тебе, великий город, где под мрачными мансардами трепещут мечты поэта; где камни мостовой залиты кровью борцов; где родятся великие замыслы; где гибнут неведомые таланты; куда стремятся люди, как волны реки стремятся к морю. Что ждет ее здесь? Она растеряла в дороге все цветы из своего венка. Что ты дашь ей взамен, великий, страшный город? Увенчаешь ли славой? Разобьешь ли ее, как щепку?
— Маня, я ложусь. Уже поздно, — говорит фрау Кеслер, стуча в стекло.
Облокотившись на заржавевшие старые перила, она глядит в небо.
Ни луны, ни звезд. Все облачно. Все угрюмо. Но это Париж. Город, о котором она грезила ребенком; где жили Дантон и Робеспьер; где запылал первый факел великой революции, от которого дрогнул и рухнул старый мир; где с такого же балкончика, а может, и из окна мансарды, никому неведомый юноша с мрачным взглядом и профилем Цезаря глядел в такие же угрюмые осенние ночи на великий город, мечтая покорить его. Глядел в небо, ища там свою звезду, приведшую его к трону [89]…
Хриплый звук старой меди вдруг доносится издалека. Это бьют часы. Их слышало столько поколений. «Все исчезли…»
Уныло льются медные волны в сыром воздухе. Дрожат и тают. Звуки угаснут. «Угасну и я…»
О, стать чем-нибудь! Поэтом, скульптором, артисткой… Личностью… Бросить миру свой вымысел. Подарить людям радость… Создать свой мир…
— Вот Лувр, Маня!
Мрачный четырехугольник раскинулся перед нею. Через улицу, невдалеке, колокольня и сквер.
— Это церковь Сен-Жермен д'Окзерруа, откуда был дан сигнал к Варфоломеевской ночи. Вон, видишь, за углом, окно? Карл IX стрелял оттуда в народ.
Она оглядывается с потемневшими глазами, не смея верить своему счастью. Солнце заливает шумный город. И жизнь здесь кажется праздником. Под оголенными деревьями звучит детский смех. Пестрая толпа, нарядная, суетливая, жизнерадостная, затопляет всю площадь и сквер. Вдали поют гудки автомобилей и звенит трамвай. Омнибусы едут, нагруженные пассажирами. Все спешат. Все ликуют. Эта радость захватывает. Ярко ноябрьское небо. Тепло.
Он прижимает к себе ее трепещущую руку.
— Марк, пойдем скорее! Агата дала мне только один час.
Они входят во дворец Валуа.
В этих длинных, узких залах, с небольшими окнами, бродила когда-то Катерина Медичи, со змеиной улыбкой своих длинных глаз, обдумывала убийство тех, кто стоял на ее пути. Дверь отворялась бесшумно. И навстречу королеве крался ее доверенный флорентиец Ренэ, искусный отравитель, убивавший перчатками, духами, цветком. Теперь здесь толпятся иностранцы и провинциалы, зевая перед сокровищами Рубенса.
Дальше… дальше…
Перед ними открывается анфилада зал. Там, в конце, вдали, на красном фоне…
— Она? — шепчет Маня, задыхаясь от сердцебиения.
Божественный мрамор сверкает навстречу. Они идут, взявшись за руки. Медленно входят и останавливаются на пороге.
Темно-красная комната, вся в одном тоне. По стенам ряд красных скамеек. И ничего больше. И на этом мрачном фоне стоит она — Венера Милосская — символ женского могущества. Величественный торс без рук, с дивным изгибом полуобнаженного тела. Строгий взгляд каменных глаз. Целомудренные губы. В мраморном лике царственная гордость.
Хочется преклонить колени, облобызать цоколь, зарыдать слезами восторга.
Тишина, как в храме. Входят на цыпочках. Долго смотрят недвижно. Робко садятся на скамьи. B отдаются созерцанию.
Кто была эта женщина, голову и торс которой увековечил скульптор? Кто был он сам?… Нет ответа на эти загадки. Но не все ли равно? Мир преклонился перед гением. Дуновение его проносится над толпой и замыкает ее уста. И в эти часы созерцания отрешает ее от земли.
Крепко стиснув руки, Маня глядит на этот лоб, на эти губы. Сколько власти! Какое сознание силы. Богиня любви? Не то… Нет в ней ни опьяняющей женственности, как в Венере Капитолийской, ни трогательной стыдливости, как в Венере Медицейской. Все они женщины. Эта — царица. Чело ее мыслит. Глаза приказывают. Губы чуть заметно горделиво усмехаются. Могут ли молить эти губы? Могут ли плакать такие глаза?
Если она была способна любить, эта, увековеченная в мраморе, то любовь ее была — даром. Опять-таки даром царицы. На день? На час? Все равно. Кто смел судить ее? Такую?
Знала ли она муки ревности? Нет… Горечь раскаяния? Нет… Все мелкое, будничое, что отравляет душу женщин, неведомо богине. Она не станет мучить, как Диана. Шпионить, как Юнона. Она не захочет унизиться. Вот какой должна быть женщина! «Любовь — сила, созидающая мир, покоряющая даже богов, — говорит это лицо. И эта любовь — во мне. И эта сила — я!»
— Маня… ты плачешь? — шепчет Штейнбах.
— О, молчи!.. Я счастлива…
Дни бегут, жизнь — сказка. Они уже неделю здесь. Устроились в предместье, в крохотной квартире. Прислуги нет. Агата готовит сама. Но у них есть садик, терраса. Есть скамья под деревом. Можно ночью, накинув платок на плечи, выходить на террасу и часами глядеть в небо. На стене, в комнате Мани, висит превосходная гравюра Венеры Милосской.
«Теперь я богачка, — смеется Маня. — У меня вилла, парк, балкон, луна, книги, Нина. И эта богиня перед глазами. Что нужно еще для счастья?..»
Утро. Маня сидит на террасе, в блузе и пальто. Голова покрыта шелковым платочком. На коленях книга, но она не читает. Нина только что заснула, и Агата побежала за провизией. Агата любит эти часы, шум рынка, запах овощей, утреннюю свежесть. Маня наслаждается тишиной и одиночеством.
— Автомобиль едет, madame, — говорит лысая старуха, хозяйка, выходя за ворота садика и вглядываясь в даль шоссе.
Екнуло сердце в предчувствии радости.
Вот и Марк. Она его ждала. И только сейчас поняла это. Сердце дрожит в груди.
— Едем кататься? Ты за мною?
— Да, да. Ты готова?
— Я оденусь быстро. Подождем только Агату! Она скоро вернется. Посиди.
Он садится на старые ступеньки и закуривает.
Почему нынче в ее глазах он увидел тень прежнего? Почему дрогнули ее пальцы, коснувшиеся его руки?
«Я безумец, — думает он с горькой усмешкой. — Она теперь вся в искусстве и в прошлом. Она грезит о Версале. На что ей моя любовь?..»
Они мчатся по шоссе, оставляя в стороне вокзал Сен-Лазар и железнодорожную линию.
Закрывая глаза от наслаждения, Маня подставляет лицо ветру. Серая вуаль бьет ее по плечам.
Вот и Версаль. Площадь. Ратуша. Гостиница. Вокзал. Теперь это захудалый провинциальный городок, где живут тихо, торгуют тихо, вечером играют в зале гостиницы на биллиарде, рано ложатся спать, а утром все читают газету, от доски до доски. Здесь все ярые политики. В Париж ездят редко. И долго потом говорят об этой поездке.
Они идут пешком по длинной аллее.
Впереди решетка Версальского парка. Темная, чугунная, с золочеными гербами Бурбонов.
— Марк… я вспомнила… в Липовке я видела решетку, похожую на эту. И дядюшка сказал: «Подражание Версалю».
— Когда это было, Маня?
89
Имеется в виду Наполеон I.