Они выходят. На ходу Соня застегивает свою жакетку.

— О милая комната! Как здесь хорошо! — говорит она, подходя к камину, где пылает огонь.

— Вы не завтракали, Соня?

— Я никогда не завтракаю. Я обедаю в два.

Штейнбах звонит. И велит дать два прибора.

— Меня нет дома, — говорит он камердинеру. — Прием только с трех.

Они остаются одни. Он тоже придвигает к огню свое кресло и берет озябшую руку Сони.

— Вчера я видел в театре Нелидова и его жену. Когда они венчались?

— На днях. Я получила письмо от дядюшки. Вы очень удивились?

— Это смешно, быть может. Но я чуть не упал, когда увидел их рядом. Как будто меня ударили в лицо. Где они венчались?

— В Дубках. Дядюшка был шафером жениха. Все было скромно. Почти никаких приглашений. Мама не поехала, хотя ее звали. Дядюшка говорит, была похоже на похороны. У него лицо больное. А она испуганная какая-то и плачет.

— У него ужасное лицо! Он постарел, В нем уже нет обаяния. Он не забыл ее.

— Я в этом уверена, Марк.

Они долго молчат, глядя в огонь. Когда подают завтрак и они остаются вдвоем, Штейнбах говорит.

— Он жаждал забвения. И не нашел его. Возможно, он смирится потом и полюбит эту… жену свою. Но самое важное: он не искал. Он взял то, что было под рукою. И это одно примиряет меня с ним… отчасти.

— Вы рады, что он не забыл ее? — быстро спрашивает Соня.

— Да… хотя здесь никакой логики. Но в любви искать ее не стоит.

За десертом Соня спрашивает:

— Что нам теперь делать? Думаете вы, что она его помнит?

— Помнит ли, нет ли, он для нее умер. Человек долга, Нелидов, женившись, запирает свое Я в высокую башню без дверей и окон. Даже все безумие ее страсти бессильно проникнуть через эти стены.

Соня протягивает ему письмо Мани, которое она все эти дни носила в сумочке.

Штейнбах садится у камина и читает долго. Потом молча смотрит в огонь.

— Отдайте мне это письмо, Соня!

— Возьмите. Но зачем оно вам, Марк?

— Она еще любит его. Не знаю, в какой фразе, в каком слове я это нашел. Я перечту его потом. И пойму…

— Вы обратили внимание на приписку: «Когда ты его встретишь, скажи ему, что я счастлива»… Гордость это? Или любовь?

— Любовь, Соня. И прощение.

— Марк, что же мы будем делать? Надо сказать ей.

— Не говорите! Ради Бога, не пишите ничего. Я скажу сам.

— А вы не думаете, что ей будет больнее этот удар при свидетеле? При вас?

— Пусть! Я знаю слова, которые ее исцелят.

— Слова бессильны там, где есть страдание…

— Слова — волшебные завесы, скрывающие дали. Надо только, чтоб она почувствовала за ними это новое. И если даже это будет ложь, я должен лгать.

Соня задумчиво качает головой.

— Что может исцелить от безумия любви? Только новая любовь, Марк. Почему ваша рука дрожит? Вам больно?

— Это пустяки… У меня бывает невралгия. Рвущая боль. Одно мгновение. Говорите. Вы думаете, что ей нужна любовь?

Соня тихо смеется.

— Я никогда не могла себе представить Маню невлюбленной…

— Но пережитое, думаете вы, не изменило ее души?

— Вам лучше знать, Марк. В письме ее я чувствую силу, и порывы, и что-то…

— Новое? Да, несомненно. В эволюции ее души страсть к Нелидову — это пройденная ступень. В ней сейчас говорит физическая привязанность к отцу ее ребенка. И только. Только, Соня!

— А разве этого мало, Марк?

— Это страшно много для средней женщины. Для Мани это тоненькая цепочка. Она должна порвать и ее.

— Знаете, на меня точно весной пахнуло, когда я прочла это письмо. Она научилась ценить себя. Это чувствуется…

— А разве это не самое важное? Любя Нелидова, она не ценила своей жизни и всех ее возможностей. Теперь она не позволит себя унизить.

Бьет два. Соня встает.

— Постойте, дорогая! Сядьте. Еще один невыясненный вопрос. Но я боялся его коснуться в эти свидания с вами. Знает он, что у нее ребенок?

— Да. Но… Марк, мне трудно говорить…

— Он думает, что это мое дитя?

— Да, конечно… Ему легче так думать… И потом…

— Это думают другие?

— Марк, не сердитесь! Вы сами задали этот вопрос…

— Словом… — Он на мгновение стискивает побледневшие губы. — Ей нет уже места в обществе вашей матери и ваших знакомых?

Лицо Сони заливается краской.

— Марк, я не могу отвечать за других. Я поссорилась с отцом и мамой, отстаивая мою дружбу. Что я могла сделать еще? Эта ненавистная Катька Лизогуб… ну, да… теперь Нелидова… и Наташа Галаган говорили о ней с таким презрением. О, я с ними посчиталась! Лика, даже Анна Васильевна — все осуждают ее.

— За что?

— За то, что она все-таки уехала с вами. И даже дядюшка, который ее жалеет, говорит, что она скомпрометировала себя безвозвратно.

— Он думает, что лежать в могиле было бы приличней?

— Господь его знает, что он думает! Но в бедность ее они не верят, ни в ее скромную жизнь, ни в ее заработок. Ах! У меня желчь разливается, когда я вспоминаю все, что говорят о ней и о вас.

— Вы показывали им ее рисунки в «Fliegende Blatter»?

— Конечно, да. Но они машут на меня руками. «Кому, — говорят, — охота зарабатывать, когда под рукой миллионы?..» Марк, милый. Будьте, как я! Не надо страдать. Презирайте чужие мнения.

— Я страдаю за нее. Она должна стать чем-нибудь. И заставить их всех глядеть на себя снизу вверх.

— Я ухожу. Мне пора. Когда вы едете к ней? Где она сейчас? — спрашивает Соня, надевая шляпу перед зеркалом камина.

— Я телеграфировал им, чтобы они ехали в Вену и ждали меня в Шенбрунне. Теперь планы изменились. Я отвезу их в Париж, когда жена моя поправится.

— Зачем в Париж?

— Маня будет учиться у знаменитой Изы Хименес. Вы слышали о ней? Нет? Это мимическая артистка. Несколько лет назад она с труппой объехала Европу. Была и в Петербурге. Она дала ряд представлений. Это было что-то потрясающее по трагизму и оригинальности… Это были драмы без слов. Теперь она больна и покинула сцену. Но Маню она возьмется учить.

— Марк, вы хотите, чтобы Маня пошла на сцену?

— Конечно! Искусство распрямит ее душу, залечит раны, сделает жизнь богатой, развернет перед нею возможности. Она будет счастлива… Помните, мы сидели с вами здесь?

— Это было почти год назад. О, конечно, я помню.

— Помните вы книгу Яна, в которой он зовет вас, женщин, на высокую башню? И обещает вам ключи счастья там, наверху?

— Да, Марк. Да. Я не успела еще прочесть эту книгу. Но я ее прочту.

— Маня найдет этот путь, отдавшись искусству. И взойдет на высоту.

— О, Марк! Как это хорошо! Вы помните, как она плясала? Впрочем, что я говорю? Вы не видели.

— Я видел, — глухо говорит он.

Она смотрит на него с удивлением. Его глаза закрыты. Скорбно сжаты брови. Она чувствует, что он страдает. И не смеет заговорить.

Вдруг с хрустом рассыпается пылающее бревно в камине. Искры трещат и сверкают. Он открывает глаза.

— Прощайте, Марк…

— Прощайте, Соня…

Они почти неделю в Вене. Фрау Кеслер наняла в предместье Шенбрунна две комнаты и написала Штейнбаху в Москву.

Осень и здесь прекрасна в этом году. Маня бродит с книгой в мрачном парке Шенбрунна. Но она не читает. Фрау Кеслер, уложив Нину в колясочку, сидит на скамье, в тени каштанов, и вяжет крохотные башмачки. Но Маня уходит дальше. Гладкой стеной подымаются по бокам стриженые акации. На тщательно выметенные дорожки тихонько падают сухие листья. Вдали, за лужайкой, горит золото тополей.

В парке нет ни души. Но для Мани он Полон шепота, трепетания, вздохов. Забывшись, она ищет на гравии следы маленьких ножек на высоких каблуках. Здесь ребенком веселилась Мария-Антуанетта. Здесь грезила молодая принцесса. Она ждала от жизни так много радостей.

Маня давно познакомилась с дворцовым смотрителем. В часы, когда нет публики, она бродит по дворцу, где страдал и умер Орленок, несчастный сын Наполеона I, живой кошмар своих современников. Усатый немец любезно показывает Мане картины, мебель, бронзу, фарфор. Она глядит и не слышит. Рядом звучат быстрые шаги маленьких ног. Сейчас она вбежит сюда, очаровательная пятнадцатилетняя принцесса с гордым профилем и высоким лбом, на котором Судьба начертала роковой знак. [87] А там, за дверью, проплыла величавая тень Марии-Терезии. Она была хорошей хозяйкой. Такой строгой, экономной. Она учила взбалмошную принцессу всем правилам жены-мещанки. Ах, ничто не пошло впрок женщине, отмеченной Судьбой!

вернуться

87

Имеется в виду Мария-Антуанетта, казненная якобинцами в 1793 г.