«У этой девочки яркий темперамент», — думает Штейнбах.

— Вы требовательны. Насколько я понимаю, вам должны нравиться модернисты.

— Да… Мне не нужна яркая краска, определенность контуров и выражений. Я люблю сама искать и волноваться, когда читаю. Случалось вам, например, задумываться над узором какого-нибудь балкона или решетки на улице? Нет? А я в этих странных линиях «модерна» всегда ищу разгадку какой-то забытой мысли.

— К сожалению, век модернизма кончен. За границей уже возвращаются к реализму. Это особенно заметно на выставках картин в Париже.

Маня горестно всплескивает руками.

— Это ужасно! Знаете? Это Ян научил меня любить эту школу…

— Кто? — быстро спрашивает Штейнбах.

— Ян… Он никого не ценил, кроме модернистов. Пристально глядит на нее Штейнбах. Его брови сливаются в одну линию.

— О ком вы говорите? Маня показывает на могилу.

Молчание длится секунду. И Маня съеживается под взглядом этих глаз, в которых нет ни блеска, ни дна.

— Вы его знали? — тихо спрашивает он. Она гордо поднимает голову.

— Он меня любил…

— А!

«Как хорошо! Гляди, гляди!.. Удивляйся!.. Теперь не будешь меня игнорировать!..»

— Простите… Вы меня… необычайно удивили эти признанием. Знали вы, что этим именем называя его нельзя?

— Да… Но ведь он уже умер!

О, как он глядит! Точно пронзить ее хочет глазами!.. Маня торжествует. «То-то!!! Будешь со мной теперь считаться!..»

— Вы можете мне рассказать о вашем знакомстве? — спрашивает он вкрадчиво, с новым оттенком почтительности.

И Маня рассказывает. Ей так приятно говорить о Яне! Здесь, в двух шагах от могилы! Пока он говорит, обхватив колени руками, глядя в небо перед собою, голубеющее между густыми липами, — прошлое, такое светлое, такое прекрасное, встает перед нею, как будто все это было вчера. Ей сладко говорить этому чужому человеку то, что она скрыла от Сони, что она хранит в душе, глубоко и ревниво, как Скупой Рыцарь свое золото. Какая-то необъяснимая сила толкает ее говорить о любви. О том, как целовала она Яна, как они сидели обнявшись… как голова ее лежала на груди его. И как она слышала биение его сердца.

Ее голос дрожит от нежности, от охватившей ее жажды любви. Побледневшее лицо теперь уже повернуто к Штейнбаху и договаривает без слов то, что она не решается сказать.

Когда она говорит об его смерти, о последнее свидании, спазм вдруг сдавливает ей горло. Она вскрикивает и, уронив голову на спинку скамьи, рыдает отчаянно. Как будто только сейчас, через год она осмыслила в полной мере, какое сокровище отняла у нее жизнь.

— Дитя мое… Бедное дитя мое! — шепчет Штейнбах, потрясенный непосредственностью и свежестью этого горя. Он так давно не встречал ни бурных слез, ни искренней радости!

Его рука невольно ложится на головку с непокорными кудрями и гладит их. Забытое волнение согревает его душу. Хотелось бы что-нибудь сделать для нее. Что? Что? Все его миллионы бессильны вознаградить ее за такую утрату.

Она вдруг встает. Нос, веки и губы у нее моментально распухли. Слезы портят ее, и она не любит плакать. Но теперь ей все равно! Эти слезы были так сладки!

С благодарностью глядит она на этого чужого человека, неожиданно давшего ей так много. И глаза ее так прекрасны, что только их видит Штейнбах в этом подурневшем лице.

— Извините… Не смейтесь надо мною! До свидания!

— Постойте! Когда же я вас увижу?

— Завтра… Нет! Не ходите за мной! Не надо!

Она быстро-быстро, упругой, молодой, порывистой походкой идет, не оглядываясь. Почти бежит по аллее.

Штейнбах глядит ей вслед. Задумчивый и тревожный.

«Если б я был художником, я написал бы с нее картину, полную движения. И назвал бы ее „Весенний ветер“. Как этот ветер, она несет с собой обещания, тревогу… какие-то смутные возможности…»

Он долго сидит у могилы Яна, прислушиваясь к охватившему его настроению. Как давно, как бесконечно давно ушли из его жизни такие минуты!

— А!.. Вы уже здесь?

— Давно… Я жду вас больше часу.

Она смеется, сверкая зубами, глазами, ямочками а щеках. Как будто искрится вся. Она подает ему Руку как знакомому.

— Я не могла прийти раньше. Там гости. Приехала эта глупая Катя Лизогуб. Она говорит о чем хотите. И смеется решительно всему. Я не выношу таких людей! Вы ее знаете?

— Не-множ-ко.

— Она вам нравится? Скажите? Нравится?

— Я не помню ее лица. Маня зло и весело смеется.

— Я не хочу, чтоб знали о наших встречах! Я говорит она серьезно. — Тогда пропадет вся их прелесть. Правда? Правда?

От нее веет в его усталую душу такими весенними настроениями, что он, как вчера, чувствует себя молодым.

— Вы маленькая волшебница! — говорит он. — Нынче, просыпаясь, еще не придя в себя, я почувствовал радость. Я почувствовал, что в мою жизнь вошло что-то… Новое и светлое.

— Я тоже! — говорит она наивно и восторженно.

— Но вы молоды. У вас это чувство естественна. А я уже забыл его.

— А вы разве стары? — спрашивает Маня.

Она садится, наклонив голову набок, и внимательно его разглядывает.

«Как птичка! — думает он с грустью. — Зачем, глупец, я говорю ей о годах и сам себе рою яму?»

— Мне под сорок.

— Со-рок?

— Ах, какое разочарование! Не правда ли? Да, без натяжки мог бы назваться вашим отцом. А я был так молод! Так светел и гармоничен!

— Как? Как вы сказали? Повторите! Она вся насторожилась.

О, какие глаза у этой девочки! Штейнбах без волнения не может глядеть в эти знойные и такие невинные глаза.

— Я очень любил Яна, При всей его сложности, он был необычайно гармоничен. Он действовал на меня, как горы. Вы удивлены? Я люблю горы. Больше, чем море. Море волнует меня, раздражает. Оно так похоже на нашу душу! Мятежное, изменчивое, предательское. А горы молчат. Они полны тайны и величия. Это ступени богов…

Маня вздыхает всей грудью, и ему приятно. Он чувствует, что создает ей настроение.

— Я всегда от людей уходил в горы. Только там понимаешь, что значит тишина и воздух. Я подымался так высоко, что даже пчелы не жужжали внизу, под ногами. И, лежа там часами, я забывал об обидах, о разочарованиях. Я целый год прожил в шалаше, в горах Кавказа…

— Вы, значит, людей не любите? Нет?

— Нет… Ян любил будущего человека. Свободного, смелого и прекрасного. Я в такого не верю. Из всех существ в мире человек наиболее жестокое и себялюбивое животное. И если тысячелетия не сделали его иным, рассчитывать не на что. Я чудеса отрицаю. Нужны века, чтобы родились такие, как Ян. Для того, должно быть, чтоб показать нам, каким мог быть идеальный человек. Но мир этого идеала не приемлет…

— Ради Бога! Не говорите так! Я заплачу…

Он тихонько берет ее руку. И тихонько подносит к своим губам.

Она вздрагивает. Это прикосновение нежно. Но ей кажется, что это ожог. Она вырывает руку. И, потрясенная своими ощущениями, глядит на него испуганно, почти враждебно.

— Простите! Я не хотел вас обидеть, — робко говорит он.

«Какие зрачки! Какие жуткие, мрачные глаза!»

— Послушайте… Можно? Вы не обидитесь?

— Что такое?

Она подвигается к нему.

— Меня ужасно тянет посмотреть в ваши глаза.

— Смотрите…

Его губы кривятся в улыбке. Хищная, саркастическая улыбка. Пусть! Все равно! Она кладет ему руки на плечи и снизу вверх глядит ему в зрачки. Их лица близки. Дыхание смешивается.

Ноздри Штейнбаха вздрагивают. И сердце его начинает стучать. О, какое наслаждение! Давно забытое…

«Неужели я еще способен увлекаться?..»

— У вас совсем не видно зрачков. Точно из окна освещенного дома смотришь в темную ночь, прильнув лицом к стеклу.

Он глядит, как шевелятся ее губы. «Она наверное чувственна. Это такая редкость! Так ценно в женщине! Если бы…»

Ему страшно, что она заметит его волнение. Желание делает лицо старым и неэстетичным. А ему хочется нравиться.

«Почему она так побледнела? Так тяжело дышит?»