Изменить стиль страницы

Великое дело манило его вновь за собой!

Ночью дымной, ночью лунной (Мымра полоротая)

Уже на следующую после посещения чертовой мельницы ночь — наперекор своему же решению — Трифон опять тайно спустился в городской морг. Казалось бы: хватит ему и мельницы! Все, что там произошло, еще полгода научно обрабатывать нужно.

Но Трифон все одно пошел к Роме.

Столбова на этот раз он с собой не взял, пожалел парня. Теслометр тоже остался в «Ромэфире».

Толстошкурые облака лишь изредка пропускали сквозь дырья свои блеск луны. Легкий дымок от сжигаемых листьев мягко стлался по земле.

Подходя к моргу, Трифон обратил внимание на странную фигуру: карлик — не карлик, а кто-то маленький, ушлый, в лыжной натянутой на лицо шапочке, пробежал на полусогнутых мимо дверей, скрылся за углом мертвецкой.

Трифон по инерции завернул туда же, за угол.

Удар чем-то звонким — как обрезком трубы — по голове мигом свалил его на землю.

— Рот ему разжимай! Лей, лей быстрей!

Еще один удар, но уже под сопатку, не оглушил, а, наоборот, раззадорил Трифона. Он мигом перекатился со спины на живот и, попятившись, как рак, задом, подхватился на ноги.

Две криво-горбатые тени — одна повыше, другая заметно ниже — метнулись к нему одновременно. Трифон резко сдал назад. Тени, стукнувшись друг о дружку, осели наземь. Тень, что повыше, так на земле и осталась. А та, что пониже, содрала с лица лыжную шапочку и опять-таки на полусогнутых, страшно выкривленных ногах подступила к Трифону.

— Лизка?

— Я здесь тебе не Лизка! Лисья карлица я! — меланхолическая Лиза, опять ставшая кривой, старой, выпустила крашенные когти прямо в глаза Трифону.

Тот отшатнулся. Когда-то прекрасное, нежно-задумчивое лицо приятельницы сжалось теперь в кулачок, нос и впрямь, как у той лисы, вытянулся, но поклевывал пространство не острым кончиком — завершался плоской, с двумя дырками пуговицей. Глаза Лизкины сузились, стали нагло-подслеповатыми.

— Вишь, что ты со мной сделал, сучок?

— Ты сама ведь… Зачем травить меня было? Ну ушел от тебя… Так, может, сдуру еще и вернулся бы…

— Сдохни, Тришка! — крикнула Лизка, вынимая нож из-за пазухи. — Ты должен сдохнуть, околеть! Мы тебя все равно уроем! Верховодить тут всякими гадами и змеями ветряными тебе не позволим…

В это время тень, лежавшая на земле, ловко перекатилась к говорившим и, мигом завернув Трифонову штанину, впилась ему зубами в ногу.

Блеснули под дурындой-луной белые зубы, съехал чуть набок капюшон… Трифон узнал Пенкрата.

Бегущая из ноги кровь и резкая боль дурно подействовали на Трифона. Он стал бить лежащего Пенкрата ногами, потом замолотил кулаками по лисьей Лизкиной морде…

Через пять минут Лизка и Пенкрат лежали бездвижно за углом у морга.

Трифон отдышался. Потом, ухватив одной рукой за одежду Лизку, а другой Пенкрата — поволок их подальше от облачно-лунного света, к зарослям кустов. По дороге не выдержал, остановился, приложил ухо к Лизкиной груди. Тут же, сам себя застыдившись, выпрямился, потрогал пульс у нее на шее. Пульс слабо, но прослушивался.

Не тратя больше времени на Лизку и Пенкрата, Трифон поспешил в морг. Но по пути опять-таки оглянулся: Лизка и Пенкрат лежали, как мертвые. А чуть подальше от них над кустами торчала чья-то рыжая голова, скорей даже — «будка».

«Будка» повертывалась на длинной шее и за происходящим с интересом наблюдала. Правда, даже малейшего звука, одобряющего или порицающего происшедшее, рыжая «будка» не производила. Лишь подобие дрянной улыбочки скользнуло вдруг по губам наблюдавшего. Впрочем, рыжий сразу улыбку с лица согнал и за кустами сгинул.

«Присел он, что ли?»

Разбираться не было времени. Трифон бросил искать взглядом рыжего и отворил дверь морга, которую сторожа снова-таки, по уговору, оставили на ночь открытой.

То, что Трифон увидел, перевернуло его сознание, как шутя ребенок переворачивает игрушечного Ваньку-встаньку.

Рома Петров, наполовину голый, закутанный, как в бане, по животу и ногам простыней, снова сидел на стуле. В руках у него была все та же книга.

Но теперь Рома не светился: он зыбился!

Бульбочки и мелкие пузырьки кислорода или какого-то другого газообразного вещества роились вокруг плеч и головы подростка. Всем своим пузырьковым роем колеблясь, они создавали впечатление слабо плещущей волны. И мельчайшие пузырьки, и бульбочки покрупней были видны четко, достоверно. Видно было и то, что Рома теперь, словно далекий речной мираж, на вершок от стула приподнят.

Полуприкрыв глаза, Трифон пошел на цыпочках к Роме, тихонько вынул из его рук «Алфавитный патерик».

Книга осталась у Трифона. А Рома Петров, продолжая мертвым телом соприкасаться со стулом, своим телом «тонким» — в точности повторяющим контур тела обычного — начал, фосфорически сияя, подниматься вверх.

Постепенно облик Ромы — сперва щиколотки, потом колени, потом туловище, руки, шея — стал таять, исчезать.

Но и обычное мертвое тело из виду пропало.

Пустой стул одиноко торчал в морозильнике!

Трифон перевел взгляд на носилки, выдвинутые больше чем наполовину из ячейки: смятые простыни и прикрытый ими небольшой горбок, размером 20 на 30 сантиметров… Все!

Осталось только обманывать себя, шепча что-то вроде: «Опять Столбец врубил непроверенную программу…». Но было ясно: обман не катит. Трифон сразу почувствовал: Столбец — ни при чем!

Тут же Трифону показалось: сейчас он снова грохнется на пол. Но он не упал, а, судорожно дернув шеей, стукнулся щекой и ухом об угол стены…

Качаясь, как те эфирозависимые или обычная городская пьянь, побрел Трифон Усынин из морга вон…

Полоротой мымры-луны на небе теперь не было. Туч — тоже. Зато крался по городу Романову мелким и подловатым воробьиным шагом рассвет!

Лизки и Пенкрата — на том месте, где он их бросил, — Трифон не обнаружил.

«Сколько ж я пробыл у Ромы?»

Казалось, только минуту, а судя по небу выходило часа два, а то и три…

Прикинув все это, Трифон поплелся на остановку. Чтобы на маршрутке добраться домой, где не был почти месяц, или, на худой конец, в «Ромэфир».

* * *

Было еще рано, очень рано. Однако по городу Романову вместе с осенним сумраком снова шатался пьяный в дрезину эфир. И его вполне — уже без всяких хитрых приспособлений и дорогих приборов — могли ощущать на вкус и на запах запоздалые или, напротив, ранние романовские прохожие.

Утомившись быть ветром, эфир решил хоть ненадолго прибиться к людской жизни. Пускай на день, пусть на час! Полеты и высокие планы, бесконечное круженье и воодушевляющая принадлежность к великому целому, — хоть бы на часок все это отринуть!

Не весь, конечно, эфир к таким действиям стремился. А вполне возможно, только тот его поток, который долгие годы летел сквозь города и веси Средней России, который входил в приволжскую землю, и возвращался из ее недр другим, и опять обновлялся, не ища секрета вечной молодости и бесконечной любви, потому что обладал ими изначально!

Уже не сто и не двести раз эфирный ветер в этих волжских местах чуял чуялкой и осязал нежной кожей не одну тоску-маету, не один те́ррор дезодорантов и смуту парфюмов!

А ощущал он неизъяснимую прелесть давно позабытой краткосрочности бытия!

Малые российские города! Тихо-наивные, насквозь прозрачные, от невнимательного взгляда наглухо садами и заборами скрытые! Со времен Юрия Боголюбского и князя Романа, от Державина и Пушкина до нынешних литературных бузил, — источали они мир и покой. Ощутить их прелесть и наивность может каждый. Даже черствые столичные жители, даже чванливые сдатчики южных курортных койкомест, даже не имеющий определенной формы, вида и цвета, но содержащий в себе мелос и ритм, разум и душу — эфирный ветер!

От пьяного счастья эфир шатнуло еще раз. Ветер принял на миг форму веселого парнишки с гитарой. И по одной нотке, по одной жалобно ущипнутой струне, а потом слитным и грозным аккордом стал он водвигать в нашу жизнь неслыханную музыку дальних перелетов.