— Мне Ниточка несколько слов черкнула… И я не устранился, я — думал!
— Ниточки нет. Умерла она. Что-то с рукой у нее страшное, говорят, случилось…
— Ошибаешься, жива Ниточка. Тима-Тимофей сейчас у нее. Он, кстати, никакой не Саввин сын. Но это уже не имеет значения.
— Это почему еще — не имеет?
— Скоро узнаешь.
— Ну я пойду, гляну, что там и как… Заодно кассету, с членкоровской фигней, которую он тут для тебя наговорил, выкину.
— Так тебе Косован звонил? Чего ж ты раньше молчал! Давай, враг, кассету!
Трифон двинулся к Пенкрату, тот развернулся, сделал несколько нетвердых шагов, выхватил из кармана небольшой сверток и швырнул его в направлении борозды.
Балансируя на краю чертовой ямы, Пенкрат вдруг зашатался, попытался сделать шаг назад, обо что-то споткнулся…
— Стой, остолопина! Там — космическая радиация! Эфир! Бездна!
Как бронзовый, вдруг оказавшийся ненужным вождь, выкинув правую руку в сторону и вверх, грянулся вниз Пенкрашка…
И, подобно грязевому вулкану — такой вулкан Трифон видел совсем недавно на Тамани, — борозда омертвения втянула в себя зама по науке.
Пытаясь всосать и растворить Пенкрашку в своей вязкой жиже, не продуваемой воздухом, не проницаемой взглядом, борозда грубо чмокнула…
Но тут же и вытолкнула тело назад.
Олег Антонович никуда не пропал, на струйки и дымки не расслоился. Правда, капюшон с его головы сбился набок, а дыхание на время пресеклось…
Борозда омертвения не приняла Пенкрата.
— Говно не тонет, — спокойно подытожил Трифон и полез в карман за мобилкой вызывать «скорую».
Мобилка близ борозды не работала.
— Позже позвоню, — решил Трифон и двинул туда, куда давно и собирался: на старую мельницу.
Анчутка и глюк
Мельница эта чертова, мельница старая, лишь недавно после столетнего перерыва запущенная, от смерчей не пострадала. Но крыльями вертела словно бы через силу. Зато рядом с ней бойко молотила воздух мельница новенькая, голландская, Трифоном несколько дней назад — уже после катастрофы — восстановленная.
Чертовой эту столетнюю на речке Рыкуше мельницу, на взгляд Трифона, прозвали зря. Никаких чертей на ней отродясь не бывало, а сидел безвылазно шестидесятилетний «отрок прежних лет» — так он сам себя называл — длиннобородый Порошков. Порошков был ученым без степени и званий и поэтому ходил фертом.
— Не нужны никому ваши звания, — говорил он редким собеседникам, фигуряя и выдрючиваясь и при этом сминая узкую кощееву бороду в кулак, а потом опять распуская ее. — Звания, они только гордость ярят и в сторону от науки уводят. Какое у Парацельса было звание? Ясное дело — никакого. А у доктора Пирогова? Ась?..
Трифона ученый без степени встретил неласково.
— Что, Усыня? Теперь, наконец, усек кое-что? После встряски-то?
— Кое-что усек…
— А раз усек — так и вали отсюда, не мешай работать. А то совсем с мельницы сбегу, если будешь вмешиваться. Ты вон каких стружек у себя настрогал! Хочешь и мне тут все дело испортить?
— Дела портить не буду, а два слова скажу. Я для тебя, Порошок, кое-что новенькое припас.
Хотя рядом никого и не было, Трифон наклонился прямо к Порошкову и, вытягивая губы трубочкой, забормотал ему что-то в ухо.
Звук крупорушки, звук мельничной толчеи витал над головами ученых. От работы этой толчеи, или, как еще ее называют, водяной ступы, мельницу слегка пошатывало. При этом чувствовалось: вся мельница, ее приборы и механизмы работают хоть и с натугой, но исправно, безостановочно.
Трифону давно хотелось пошуровать, повозиться внутри мельницы: окинуть взглядом приборы, проверить механику, пятое, десятое… Но, приходя к мельнице еженедельно, внутрь он почему-то не входил, все осматривал снаружи, оставлял на пороге рюкзак с едой для Порошкова — и давай бог ноги!
Никому, даже Столбову, никаких подробностей про две работающие в тесной увязке мельницы — новую и старую — он не сообщал: Порошков лишней болтовни не любил и по головке бы за нее не погладил.
Выслушав Трифоново бормотанье, Порошков отскочил от него как ужаленный, а потом завизжал на всю мельницу как порося:
— Сдохни, Усыня! Никуда с тобой не пойду! Здесь дел по горло, а ты со своими проблемашками лезешь…
— Тебя, Порошок, поставили тут эфирным ветром заниматься, а ты что творишь? Молодилку себе завел… Так что пойдешь со мной, как миленький!
— Молодилка — новый поворот в исследованиях эфира. Новый и перспективный! Чем нам с тобой, Усыня, куда-то в космос уплывать и там в эфир переходить, лучше здесь, на месте омолодиться. Омолодился — и все дела! И… «Живите тыщу лет, родной товарищ Путин! Я — не умру здесь, в дальней стороне!» Когда-то это было песней — сейчас реальностью станет!.. Я с этой молодилкой уже пять лет вожусь. Сотни сказок переворошил, все немецкие легенды начисто перетряхнул, украинские и болгарские — тоже… И ведь прав я выхожу — стопудово! Ты тоже с дорожки привычной сворачивай. Настоящим делом займись.
— Дурень ты, Порошок. И дуботряс притом…
— Конечно, дурень! Так ведь только дураки и дуботрясы в науке кой-чего и значат. Ты и сам дурак, Усыня! Дурак восхитительный, неповторимый! За это — тебя обожаю. Дураки эфирный ветер открыли. А умники… Те открыли коттон на джинсы и бозон на вырост! Бозоновые частицы они, видишь ли, у себя там исследуют. А Бог — он на частицы не расчленим! И эфир тоже. Слитен! Целостен! А ты вздумал разъять его!
— Даже несмотря на то целостен, что состоит из корпускул? В свою очередь обладающих формой правильного додекаэдра?
— Именно благодаря такой форме! Именно!.. А там… Там про это просто забыли. Или никогда не знали.
— Где там, Порошок?
— Там — это за пределами мельницы. Там — весь оставленный Богом мир. А неоставленный мир — он здесь, на мельнице! Они там «темную материю» обнаружили. А светлую, то есть эфир, не заметили, болваны! А она вот где: белей муки, легче перышка…
— Совсем, Порох, у тебя крыша съехала и трубой землю коптит!
— Так я ведь к этому всю жизнь и стремился: к съезду крыши, а не к очередному съезду очередной партии. И ты — как я. Ты бесподобный дурак, Усыня! А все потому, что эфир — творческая среда! Эфир подталкивает человека быть художником жизни и науки. Ты, Усыня, художник! Ты — тронутый ангел с распахнутым скворечником и крышей, взмахнувшей крыльями! За это тебя сегодня — молодильным ветром обдую! Вмиг разницу почуешь… Ты в науке всегда интуитивистом был, селезенкой чуял! И я от тебя старался не отставать… Так что сегодня и попробуем: хоть на четверть, хоть на десятую долю, а станешь моложе! Сейчас пробегусь по клавишам и… Все ветры в гости будут к нам!
Однако до клавишей ученый без степени добраться не успел: на мельницу, стуча подковками ботинок, с черно-синей мордой, вымазанный грязью и редкой для этих волжских мест синей глиной, вломился Пенкрат в капюшоне. При движении Пенкрат дородным не выглядел. И лицо его, даже вымазанное жирной грязью, казалось худым. Только живот выпирал арбузом.
Ни слова не говоря и не обращая на ученого без степени никакого внимания, Пенкрашка замахнулся палкой на укрепленные буквой «Н» зеркала. Потом, передумав, палку отшвырнул, ухватил прислоненную к столу кочергу и кинулся, минуя зеркала, к тихо гудящему крестообразному интерферометру. Но и его Пенкрашка не тронул, а, уронив кочергу на пол, тихим шагом вернулся назад, сел на винтовой стул и заплакал.
— Это что еще за обман чувств? Что это за цитохимера, я спрашиваю? — ткнул Порошков ревматическим пальцем в Пенкрашку плачущего.
— Ты что совсем, Порошочек? Завхоза нашего научного не признал?
— Это который главный эксперимент проводил?
— Он, паразит…
— Что-то твой паразит сильно переменился. Или не видал я его давно… Ты что ж, сучий потрох, на эфир всем пузом лег? — крикнул Порошков, подняв с полу кочергу и подступая с ней к Пенкрату.
Пенкрат инстинктивно выкинул перед собой обе руки.