Именно в годы моего преподавания в Сорбонне наметилось сближение исследователей и университета. Но это простое совпадение, а не причинно-следственная связь. Количество студентов, специализирующихся по социологии, популярность социальных дисциплин, упадок гуманитарных наук — все перечисленные обстоятельства способствовали восхождению социологии на факультеты; это восхождение показалось задним числом одной из причин событий мая 1968 года. Лично я беру на себя ответственность, которая выглядит в глазах одних как заслуга, а других — как провинность, за то, что в течение двух лет (срок, чрезвычайно малый для институциональной реформы) мне удалось создать степень лиценциата по социологии.
Социология входила в программы гуманитарных факультетов: по этому предмету сдавалась половина экзаменов, необходимых для лиценциата по философии (специальность: мораль и социология), а также для свободного лиценциата. Степень лиценциата по социологии не давала права на преподавание (социология в программах лицеев отсутствовала), но представляла прогресс по сравнению с прошлым состоянием. Я добился того, чтобы для получения данной степени необходимо было сдать три обязательных экзамена (по общей социологии, социальной психологии, политической экономии). Предмет четвертого экзамена студент выбирал сам из довольно обширного списка (экономическая история, этнология и т. д.). Я настаивал на этих трех обязательных экзаменах, программы каждого из которых имели свою собственную концепцию. На собрании профессоров не было недостатка в возражениях против экзамена по политической экономии. Разумеется, отрицательное отношение к нему высказал Гурвич. Некоторые вспомнили о Дюркгейме и о том, что он критиковал экономическую науку. Мне удалось, не без труда, убедить большинство в своей правоте. Благодаря ли весомости моих аргументов или же превосходству (слишком естественному) моего французского языка над языком Гурвича? Не знаю.
Моя склонность оставлять за собой последнее слово вовлекла меня в полемику с Этьемблем, к которому я очень хорошо отношусь, которого уважаю. Обсуждалась программа сертификационного экзамена по общей социологии, мы, используя слова, которые фигурировали в программе экзамена по морали и социологии, — «предшественники», «основоположники», — включили в эту программу несколько имен: Ж.-Ж. Руссо, Монтескьё… Этьембль воскликнул: «А где же арабская социология, где китайская социология? Опять эта узость, как если бы Франция в своем „шестиугольнике“ содержала всю культуру…» Я был немного раздражен этой тирадой и ответил в стиле, мало соответствующем университетским обыкновениям: «Полностью согласен с моим другом Этьемблем, но предлагаю отложить обучение арабской социологии или китайской социологии до той поры, когда ученики моего коллеги будут способны их преподавать». Взрыв смеха завершил дискуссию. Этьембль, который не прочь посмеяться над другими, но плохо переносит насмешки над собой, прислал мне две свои книги с кисло-сладкими дарственными надписями… Не сомневаюсь, что он давно простил мне этот эпизод нашего университетского сотрудничества.
Степень лиценциата по социологии долго не просуществовала, была упразднена в соответствии с реформой Фуше, проведение которой началось в 1968 году. Но и ту сразу же унес ветер перемен. Во всяком случае, ныне социология признана как учебная дисциплина в университетах, она продолжает привлекать к себе многих студентов, хотя волна 60-х годов перестала, к счастью, подниматься.
Взяв в 1955 году в качестве темы своего первого публичного курса индустриальное общество, я порвал с обычаями: в нем нашли место пятилетки, коллективизация сельского хозяйства, московские процессы. Как могло быть иначе, если Советский Союз воплощал идеальный тип общественного строя нашего времени — строя, который поставил своей целью догнать Соединенные Штаты, развить производительные силы в рамках социалистической системы? Напоминания в аудитории Сорбонны о концентрационных лагерях или о признаниях ленинских соратников сближали так называемую академическую социологию с молвой на городской площади. Лекции Ж. Гурвича, отражавшие содержание его книг, насыщенные классификациями и определениями, обладали противоположными достоинствами; эти лекции вырывали студентов из их повседневности и вводили в незнакомый мир, немного таинственный, населенный «малыми группами», оживляемый разнообразными формами социальности, разделенный на многочисленные «глубинные уровни».
Кто из нас был прав? Вероятно, вопрос не имеет смысла. Хорошо, что социолог избавляет студента от его предрассудков, от стихийного осознания переживаемой действительности. Но небесполезно также освещение профессором с такой степенью объективности, какая возможна, проблем, которые обычно являются уделом журналистики или пропагандистских выступлений. Первые курсы — «18 лекций об индустриальном обществе», «Борьба классов», «Демократия и тоталитаризм», прочитанные в 1955/56, 1956/57, 1957/58 годах, не привлекали толпы, в первый год их слушало несколько десятков студентов; число слушателей возрастало из года в год, что свидетельствовало не столько об успехе, сколько об увеличении количества записавшихся для обучения на факультете. Впрочем, эти лекции, не имевшие многочисленных слушателей, сразу же нашли тысячи читателей (благодаря публикации лекционных курсов Сорбонны).
Этот тематический выбор был небезопасным. Стремясь отойти от журналистики, я рисковал вновь в нее впасть. Но, с другой стороны, я захотел подготовить на основе своих лекций magnum opus, большой труд — Маркс — Парето, который я давно обдумывал и к написанию которого уже приступил. Я хотел доказать на практике возможность синтеза теории роста (Колин Кларк, Жан Фурастье), теории общественного строя (капитализм — социализм), теории социальных классов и, наконец, теории элит в экономическом, социальном и политическом планах. Не уверен, что заранее четко продумал содержание этих трех небольших томов. В первый год я шел от лекции к лекции, не имея какого-то общего плана. Чудо, что результат не стал еще хуже.
Я вернусь к содержанию упомянутых книг в одной из следующих глав. Состояние моего духа в ту пору, мое стремление привлечь аудиторию требует некоторых пояснений. Группы студентов, марксистов или сочувствующих марксизму, поджидали меня на углу улицы. Мое появление сопровождала или обгоняла моя репутация человека правых взглядов и журналиста; мне необходимо было приручить марксистов, убедить их в моих знаниях, добиться того, чтобы все признавали меня как полноценного преподавателя. В «18 лекциях» я не раз воздерживался от выражения собственных суждений о Советском Союзе. Чтобы засвидетельствовать объективность, мне пришлось предоставить режиму, против которого я сражался, презумпцию невиновности, проявлять к нему снисходительность. Я искренне думаю, что достиг своей цели. Не забудем также и того, что доклад Н. С. Хрущева на XX съезде был сделан в 1956 году; как раз тогда, когда я читал свой первый лекционный курс. Первый секретарь Коммунистической партии Советского Союза удостоверял факты, которые я приводил в лекциях.
Мне трудно говорить о моих отношениях со студентами, по крайней мере, со студентами первого цикла (первый и второй годы обучения). Они приходили ко мне редко, обращались за советом к ассистентам. Первоначально их число было таково, что еще оставалась возможность поручать им делать сообщения, то есть подвергать их испытанию публичным выступлением перед товарищами и профессором. От такой практики мне пришлось вскоре отказаться. Студенты совсем не слушали своего товарища и надеялись на разбор его выступления профессором. Я старался не унижать студента, даже если он плохо справлялся с задачей. Мне представлялось недостойным вызывать смех студентов над одним из них. Не уверен, что всегда удавалось избежать этой ошибки, которая мне отвратительна, во всяком случае, могу сказать, что никогда не совершал ее намеренно.
Не помню, при каких обстоятельствах Пьер Аснер, посещавший иногда мои лекции, сделал блестящее, ошеломительное сообщение об [афинском историке] Фукидиде. Я осыпал его похвалами, соразмерными с достоинствами экспозе. Я сказал его автору, что никогда еще, в бытность свою студентом или преподавателем, не слышал столь превосходного доклада (Пьер в то время уже получил степень агреже[163]). После заседания ко мне подошел один из студентов и сказал: «Я стал бы вас презирать, если бы вы не признали, что услышанное нами сегодня было необыкновенным». На следующей неделе и я порассуждал о Фукидиде, стараясь не слишком отстать от Пьера.
163
Жан-Клод Казанова напомнил мне мои слова: «Такого блестящего сообщения я не слышал с того времени, когда Ж.-П. Сартр выступал перед Леоном Брюнсвиком». Думаю, Казанова точно передал мои слова. В действительности, сообщение Сартра предвещало будущее, но не было блестящим; я хотел подчеркнуть похвалу, выразить свой энтузиазм.