Изменить стиль страницы

Несомненно, Шахов хотел казаться энергичным и одержимым. Мол, ничего кроме завода не вижу, даже недосыпаю, не ем вовремя. Заводом живу. Весь отдаюсь работе. Гляньте, какой у меня усталый вид. И выгляжу я куда старше своих лет.

Я усмехался про себя: «Притворщик!» Потом понял: тут была не только игра.

Дуняшка рассказывала, заливаясь от хохота:

— Слушайте, что было сегодня... Зашли мы (назвала двух подруг), в столовку. Глядим, подскакивает к буфету Шахов. Как с цепи сорвался. Взял бутерброд и еще что-то. И раз-раз, будто не в рот, а в мешок картошку бросает. Куда, думаем, торопится? В цех? Только был там. Вышли мы из столовой. Шахов обгоняет. На всех парах. Девчонки и говорят: «На свидание». Интересно: начальство и — на свидание. Хи-хи! Я б не побежала за ним, да девчонки... Особенно эта... По-моему она немножко того... втюрилась в Шахова. Где он, там и она. Хоть и прыскает в кулачок, а видно ведь, что сама не в себе. Ладно, думаю, поможем тебе кое-что прояснить. Вдогонку за ним. Влетает Шахов в квартиру. А мы издали... окошко-то большое.

— Вот дуры! — хохотнула Катя.

— Подожди! Сбрасывает с себя пиджак, галстук и так это, будто на нем горит все. Сбросил. Плюх на диван и голову книзу, заснул не заснул — не поймешь. Зачем бежал, спрашивается?

В больнице я удивлялся, как быстро ел Шахов даже горячую пищу. Небрежно отправлял в рот ложку за ложкой. Вредное дело! В первый день я, сидя с ним, тоже быстренько сунул в рот ложку с супом и... обжегся.

Шахов давно уже вошел в ускоренный ритм. А человек подобен машине: какую скорость дашь, такая и будет — ив цехе, и дома. Будто заведенный: работаешь быстро, ешь быстро, говоришь быстро. Возвращаясь домой, всех обгоняешь. Было и со мной такое. С полгода. Приду с завода, внушаю себе: «Не торопись, некуда. Некуда! Отдыхай!» Нет, будто кто понужает, подталкивает. В душе постоянная, болезненная нетерпеливость, желание все время что-то делать, куда-то бежать. Особо сильная нетерпеливость одолевала меня почему-то в парикмахерской, где я сидел как на шильях. Тягостное чувство. Жена говорила: «Обжигается, а глотает, что за человек!» Это было унизительно — в ритме жизни подражать начальнику. Стал сдерживать себя: получая приказ, старался отвечать неторопливо: «Хорошо, хорошо». Чувствовал при этом даже внутреннее удовлетворение: «Бегай, бегай, мальчишка, а я сделаю спокойно...» Я уставал от ускоренного ритма, который упорно насаждал в цехе Шахов. Для меня эта ускоренность была в общем-то чужда, для Шахова — органична.

Ну, ускоренный ритм — это еще не беда. Беда у Шахова была в другом. И это «другое» появилось недавно.

Начальник цеха в конторке торопливо перелистывает какие-то бумаги.

Входит парень-фрезеровщик.

— Егор Семеныч! Что это такое?.. Соседушка-то мой, Тарасов, пьянехонек. Аж пошатывается.

Я спрашиваю:

— Почему говоришь начальнику цеха, а не мастеру? В крайнем случае — мне.

Впрочем, последнюю фразу я произнес скорее для себя — Шахова и фрезеровщика в конторке уже не было.

А потом Шахов ходил смотреть на разбитое стекло в окне, о чем сообщил ему ученик токаря. Подростки любят жаловаться «самому большому начальнику». Тут еще и желание поговорить с начальником цеха.

А ведь сам когда-то говорил мне: не увязай в мелочах. Не сразу понял я, что он был прав. Но понял. А теперь он начал подменять мастеров.

Что-то с ним происходило неладное.

Раньше Шахов избегал общих рассуждений и, уж если выходил на трибуну, говорил дельно, умно — заслушаешься. Теперь же стал обрастать пустыми, звонкими словами. Может, от неуверенности, от желания казаться шибко правильным: неприятности, обрушивавшиеся со всех сторон, могли сбить уверенность даже с такого человека.

Выработка продукции в цехе по-прежнему росла на два-четыре процента в месяц. Районная газета писала о механическом: «Здесь наблюдается неуклонный рост по всем показателям».

Изменился старый цех. Допотопную трансмиссию, при которой бесчисленное количество приводных ремней загромождало пространство и мешало размещать новые машины, убрали; к станкам поставили моторы. Новые станки привозили чуть не каждый день.

— Замечаю я, чем лучше работаешь, тем больше ругают, — сказал мне Шахов задумчиво. — А если будешь кое-как выполнять план — заживешь спокойненько, работенки немного, чэпэ нету. И, главное, зарплата та же. Зарплата-то та же будет в любых условиях. Но мне противны люди с рыбьей кровью. Плохо вот, что без чэпэ никак не обходимся. Бьют, будто кувалдой по башке.

Но это были цветочки... Всамделишние беды надвинулись неожиданно, как горный обвал. Сентябрьским утром двух рабочих прижало станком, когда его снимали с грузовика: одному сломало ногу, другой — умер в больнице, не приходя в сознание. Все получилось из-за спешки, из-за гонки сумасшедшей. Почти тотчас наплыло другое ЧП: покалечило токаря-подростка. Прогнал он первую стружку, начал вторую, наклонился над станком... Иглистая поверхность детали захватила косоворотку парня и с чудовищной быстротой и силой стала накручивать на себя...

Столько ЧП. Это страшно. Не в старой России.

Помню, старики рассказывали нам, мальчишкам, как один рабочий упал в расплавленный металл, только что вылитый в ковш.

— Схоронили его? — спросил я.

— Чего говоришь-то? Ну чего от этого человека могло остаться? Вот чудила!

— А чё начальству было?

— А ничё.

По заводу поползли, зазмеились тяжелые, недобрые слухи. Создали первую (их было потом три или четыре) комиссию по расследованию ЧП, куда включили и Миропольского.

— Еще легко отделались, — говорил мне Миропольский. — Набрали мальчишек, кое-как подучили и поставили к станкам.

ЧП с подростком произошло ночью. А в утреннюю смену вытворил грязное дельце Мосягин — сломал центровой станок; их в обдирке и оставалось-то всего-ничего. Нарошно сломал. Хотел сломать. Полетело, порушилось все, так что слесари-ремонтники потом, ругаясь и отплевываясь, дня три колдовали над станком.

Поглядел, поглядел я и говорю:

— Что же ты наделал, человече?!

— Да, не выдержал нагрузки станочек. Шибко хреновый. Все дрянные станки надо выбрасывать к лешему, я лично так думаю, Иваныч. Переводите меня на «ДИП».

Он, как всегда, стоял по-солдатски — руки по швам, смотрел кротко, а краешки губ его книзу ползли, и опять мне казалось, что Мосягин усмешничает.

— Ты же нарошно сломал станок.

— Страсть хотелось побольше выработку дать, — отозвался он спокойно, будто не понимал моих слов. — А может быть, и рекорд бы!.. А чё!..

— Ты же нарошно сломал его, говорю тебе.

— Чё-чё?!

— А то, чего услышал.

— Что значит «нарошно»? Ты чё говоришь?

— А это значит, что ты хотел, чтобы станок сломался. Хо-тел! И думал: все будет шито-крыто.

— То есть, как это хотел?

— А уж не знаю, как.

— Зачем мне хотеть?

— Это тебе видней.

— А твой зятек, Васька Тараканов, тоже хотел, а?! Скока разов он центровой станок ломал, а? А как поставили на «ДИП» — порядочек, любо-мило смотреть. Так что давай не будем... Ты меня не любишь, знаю...

«Изо всех сил старается казаться спокойным, но какая-то натяжка все же есть, видно, что притворяется. Вон и пот на лбу... Хотя причем тут пот?»

— Тараканов не хотел. И у него только шестеренки. Шестеренки — чепуха. А у тебя...

Мосягин хохотнул. Почти натурально хохотнул. Вот артист!

— Ну, едрит твою! Ваську надо на руках носить, а других поносить. Не выйдет, товарищ Белых! Не выйдет! Я тоже хочу дать выработку большую, я не хужей других-прочих.

«Не те слова, не та интонация. Все одно вижу голубчика».

— Хватит, Мосягин! Вы специально сломали станок. — Мне хотелось сказать пограмотнее, официально, а не получалось: волнение, злоба всегда лишали меня языка, я начинал говорить торопливо, сбивчиво, совсем не так, как нужно бы.

— Да ты чё, в сам-деле?! Как я могу специально? Дал поболе обороты и он сломался. Чё ты в сам-деле, елки-палки?