Изменить стиль страницы

Выступающих было много, кое-кто из них говорил старыми словами:

— Коллектив фермы примет все необходимые меры к тому, чтобы в кратчайший срок ликвидировать отставание, в котором мы находимся на сегодняшний день.

— Рабочие и специалисты полны решимости добиться новых успехов...

Слова, слова, одни слова, пустые и никчемные, как скорлупа от семечек.

Лаптев выступил снова:

— Это бесплодное прожектерство. Каких «новых успехов» вы хотите добиться? Никаких успехов у вас нет. Вот цифры...

Потом «узкоспециальные вопросы» решали отдельно животноводы, полеводы, плановики, ветеринарные работники. Тут уж вовсе неуместно, просто нелепо звучали бы слова «в общем и целом». Это поняли все.

На втором экономическом совещании Лаптев сказал, не скрывая радости:

— Наши люди поняли, что теперь могут хорошо заработать. Раньше учет в совхозе был никудышный. Никто не знал, когда и сколько получит за свою работу. Порой недобросовестный человек оказывался в выгодном положении — наврет с три короба и ему верят. Низкая оплата, неопределенность губили все дело. У многих опускались руки. Сейчас мы стремимся к тому, чтобы на фермах установить такие же порядки, как на хороших заводах. Ведь совхоз тоже производство, только продукция у нас особая. Между заводом и совхозом много общего. У нас вот часто пишут и говорят о всякого рода тонкостях в полеводстве и животноводстве. Конечно,это важно. Агрономию и зоотехнию надо знать и вести дело на научной основе. Но главное все же — человек. Мне могут сказать: не ново. Да, не ново. Вопрос-то не новый, только подходили к нему в совхозе не так. Теперь изменится система оплаты труда свинарок. Им будут начислять за каждый центнер живого веса скота, за центнер его привеса, за хорошую подготовку свиноматок к опоросу и по другим показателям. На слово уже никому не поверят. Взвесят, подсчитают, все до мелочей учтут...

Птицын отмалчивался, придет точь-в-точь, сядет и — будто бы нездешний. Изредка переспрашивал: «Как вы сказали?», «Что?». Дешевый прием: стремление подавить собеседника, придать себе весу. Но отмалчивался он до тех пор, пока новый директор не издал приказ о людях, «раздувающих личные хозяйства». Суть приказа сводилась к тому, что каждый работник совхоза может держать животных столько, сколько разрешено законом.

Сам Лаптев и другие руководители совхоза решили не заводить личного скота — пусть будут только приусадебные участки с ягодниками, яблонями и цветами, чтобы не донимали мысли о хрюшках и буренках, разгуливающих на «своем» дворе. Это был не запрет — агроному или зоотехнику не запретишь иметь корову, свиней и овец. А просто решили все сообща. Все, кроме Птицына. Лаптев и не предполагал, сколько в этом человеке желчи, упрямства и злости: Птицын ни за что не хотел лишаться своего обширного, хорошо налаженного личного хозяйства.

— Мои коровы никому не мешают. И при коровах, и без коров я одинаково честно буду выполнять свои служебные обязанности.

Только в одном он сейчас не был верен себе: говорил просто, не философствуя.

— Вам можно... Вы один.

— Никто и не запрещает держать скот. Речь идет лишь об «ограничении личных хозяйств до законной нормы».

— А что мы будем делать вечерами, — не унимался Птицын. — Сами же ратуете за то, чтобы рабочий день заканчивался в пять...

Да, Лаптев отдал такой приказ: рабочий день в конторе теперь начинался в восемь утра и заканчивался в пять дня. Лишь во время уборки хлебов и сева агрономы и механики приходили немного раньше и уходили позже.

— Столько свободного времени! Важно, как к нему подходить. Я привык трудиться.

Опять примитивная философия, значит, Птицын вновь уверовал в свои силы. Все понимает человек, а юлит, лавирует. Снова приходится объяснять прописные истины, говорить то, о чем уже много раз говорено.

Птицын улыбался, как всегда, одной верхней губой. Было в его улыбке что-то затаенное.

Лаптев с интересом присматривался к этому человеку; многое, о чем высказывался Птицын, было странным: «Человек может по-разному удовлетворять свое «я». Пустынники были по-своему счастливы, хотя бога нет, а в представлении вашем и моем жизнь пустынника — мучение», «Я никогда не буду рецидивистом и вором, вредителем и шпионом, это исключено. Как скажут, так и делаю. Как играют, так и пляшу».

Осенью Птицын уволился и стал преподавать в школе.

* * *

Главное, чего боялся Лаптев, — не погрязнуть бы в мелочах.

К нему как-то зашел директор Дома культуры, молодой бойковатый человек.

— Нет духовых инструментов. А что за Дом культуры без духового оркестра? Без вас ничего не решить...

Отложив поездку в Травное, Лаптев начал звонить в город, выяснять, где и каким образом можно раздобыть духовые инструменты. Человек, от которого все зависело, болел, его заместитель «куда-то вышел», пришлось звонить еще и еще, потом писать «отношение», попросту говоря, письмо, чтобы продали злополучные инструменты. Глянув на часы, Иван Ефимович удивился: был уже полдень. После обеда зашел Весна и, подал бумагу на подпись. У Лаптева глаза полезли на лоб: он должен был подписать еще одно письмо о тех же духовых инструментах, составленное секретарем парткома. Оказывается, директор Дома культуры вчера был у Весны с тем же вопросом, и Весна вчера еще обо всем договорился с человеком, который сегодня заболел. Полдня пропало!

Но, бывает, не избежишь мелочей...

Это случилось вскоре после того, как Лаптев стал директором. Был уже вечер, контора опустела; люди в общем-то скоро привыкли к новому распорядку и ровно в пять поднимались из-за столов; лишь сам Иван Ефимович нарушал свой приказ. И не потому, что считал его для себя необязательным, а просто ему некуда было идти: дома одиноко, скучновато, и он засиживался в конторе до ужина.

В сельской тишине есть что-то ласковое, уютное, притягательное; человек — не винтик машины, и полная тишина, хоть на какое-то — пусть короткое! — время необходима ему.

Заходящее солнце робко и холодно светило в боковое окошко, свет неподвижен, тени лапастые, нелепые навевали грусть. Далекая опушка леса постепенно затушевалась, зачернилась наступающими сумерками и стала похожа на горы. Хотелось думать только о хорошем — добрая грусть вызывает добрые мысли и желание сделать что-то благородное, настоящее; наверное, в такие вот часы и рождается у человека любовь к подруге или другу, к земле, к делу, которым занят; тихая красота не исчезает бесследно.

За открытым окном пронесся ветерок, и Лаптев услышал шорох осенней травы. И в этот момент резко, надсадно стукнула входная дверь. Лаптев никогда не слышал стука входной двери, она далеко от директорского кабинета, за двумя другими дверями. Потом кто-то не то закричал, не то запел, грубо и хрипло.

Иван Ефимович вышел в коридор и увидел шофера Митьку Саночкина. Тот был пьян, рубаха порвана, глаза мутные, почти безумные, в руке топор.

Саночкин часто пил, шатался по поселку в порванной рубахе или вовсе без нее, матерился, орал песни, приставал к прохожим. Иногда его забирала милиция, увозила в райцентр и отпускала через пятнадцать суток. Митьке хоть бы что! Пьянчужка, забулдыга, а дома полный порядок: кабаны белые, откормленные, коровы тоже — загляденье, два огорода, в саду ведрами черную смородину черпает. Все есть, даже кролики и пчелы. И охотник удачливый, перед весной за день трех волков убил. Шоферил средненько: отстающим не был и в передовиках не числился.

Лаптев преградил ему дорогу, холодно и остро глядя в Митькины пьяные глаза. Подумал: «Хочет устрашить. Затем и пришел. Вон как дико смотрит». Сказал спокойно: «Идите домой» — и услышал в ответ явно издевательское:

— Не-е! Ты постой!.. Я хочу поговорить...

— Приходите завтра в трезвом виде, тогда и поговорим.

— Ежли я простой рабочий, так меня гнать надо?..

Сегодня у Саночкина был неудачный день: в пути поломалась машина, измотался, измаялся с ней донельзя; дома, выгоняя свинью из огорода, поранил руку, потом поругался с тещей, получил оплеуху от жены и, напившись, почувствовал большую, прямо-таки непреодолимую потребность показать себя, пошуметь, поломаться.