Изменить стиль страницы

На другой год, уже перед самой осенью, раненько утром меня вызвал к себе первый секретарь райкома. Я был уверен, что он скажет обычную свою фразу: «Как у вас там с газетой? Надо выехать в Бачвары…» Райком часто направлял меня уполномоченным в колхозы. Но секретарь заговорил о другом:

— Вот что… В Сатюково церковники молельный дом организовали. Что-то вроде домашней церкви. Не слыхали об этом? Вчера мне звонил председатель сельсовета Дударев. Поезжайте и разберитесь…

— Послушайте, Алексей Дмитриевич! Ведь у меня и без того около десяти разных нагрузок. Дохнуть некогда, честное слово. Уполномоченный в колхозе, редактор радиовещания, кружок по истории партии веду, комсомольской сетью руковожу, внештатный лектор…

— Хватит, хватит! — поморщился секретарь райкома. — Должны же вы и как член бюро что-то делать. Вы же член бюро райкома. Да там и работы-то не так много. Старик один воду мутит…

Сказал он это, и мне мгновенно вспомнилось забытое лицо старого печника: «Не тот ли?»

Секретарь райкома порылся в бумагах.

— Важенин Иван Филимонович. Запишите на всякий случай.

— О! — воскликнул я. — Я ж знаю его. Это приятель Распутина.

— Какого Распутина? Ветврача?

Надо сказать, что в селах Тюменщины фамилия Распутин встречается довольно часто.

— Да, нет. Приятель Гришки Распутина. Ну, того… царского. Он у нас в редакции печку перекладывал.

— Слушай, и подбираешь ты тоже…

До Сатюково я добрался в тот же день на колхозной полуторке, перевозившей зерно. Была сухая, прохладная погода. Ожидали обычного для этого времени ненастья и торопились с уборкой, на улицах — ни души. Дударева на месте не оказалось, он мотался где-то по полям. Только после захода солнца мне удалось поймать его. Мы сидели в светлом — две стены сплошь в окнах — кабинете председателя сельсовета, располагавшемся в бывшем кулацком доме.

— Аха, всплыло такое дельце, — подтвердил Дударев, молодой мужчина с усталыми глазами и морщинистым, напряженным лбом. — Старик тут есть, Важенин. Из-за него вся каша. Он к нам лет пять назад перебрался. Дом купил пятистенный, корову, овечек и всякое такое. В колхозе не работает по старости. А жена, помежду прочим, еще молодая. Кажись, татарочка — с нерусским обличьем. Симпатичненькая.

— Да? Ну, это дело второе.

— Знаете, когда молодая бабешка выскакивает за старика, то она… как бы это сказать-то… начинает быстрее, чем надо, стареть. Так обычно бывает. А вот важенинская не-ет.

— Давайте все же о главном.

— Главное то, что это ухо-рыло, а не мужик. Как говорится, оторви да брось. Сдается мне, что он ни в бога, ни в черта не верит. А если и верит, то не очень уж здорово. Но вот, видите ли, вздумал за святую церковь восстать. В доме у себя молельню устроил. И, понимаете, обирает помаленьку божьих старушек и старичков. Здоровых-то мужиков у нас нету, а стариков полно. Мне рассказывали тут некоторые подробности. Но, думаю, будет лучше, если мы послушаем очевидцев, богомольцев этих самых.

Дударев раскрыл окно и крикнул:

— Минька! Поди-ка, позови сюда бабку Дуню. Пусть побыстрее подойдет. — Он повернулся ко мне: — Это еще тот старик. В июле съездил в Тюмень и привез оттуда всякой всячины для баб. Ну… кофточки там, юбки разные, одеколон, то-сё… И менял все это у кого на яйца, у кого на картошку, у кого на молоко…

Увидев в окно подходившую бабку, председатель проговорил:

— Промежду прочим, она почти тех же лет, что и Важенин. А разница-то какая. Труженица.

И в самом деле, разница была велика: Евдокия выглядела старой-престарой бабкой, ходила согнувшись в три погибели, глаза обесцвечены, водянисты и смотрели на мир божий уже совсем безжизненно.

— Это — начальник из района, — закричал Дударев глуховатой бабке. — Расскажи-ка нам, как вы у Ивана Филимоновича богу молитесь. Все, что ты мне тот раз рассказывала.

Мы с председателем задавали вопросы, а бабка отвечала. Оказывается, одну из комнат своего дома Важенин обвесил иконами, и там по воскресеньям собираются старики, старухи, да и кое-кто помоложе. Даже из соседних деревень приходят. Богу молятся, молитвы читают, беседы о спасении души ведут. И в будни туда божьи людишки заглядывают, Иван Филимонович им разные советы дает, чайком с медом потчует.

— При электричестве молитесь или как? — прокричал я.

— Свечки горят, лампады горят. Так уж баско, так уж баско, вроде как в старину в церквах.

Губы у бабки слегка вздрогнули и чуть-чуть дернулись, нижняя губа — книзу, верхняя — кверху. — Это она так улыбнулась, лицо у нее при этом стало еще более жалким, измученным.

Я задал ей еще вопроса два-три, но бабка твердила одно:

— Молимся все… Баско… как в старину.

— Хватит, — тяжело вздохнул Дударев. — Ничего интересного из нее не вытянешь больше. Поговорим с другой.

«Другая» — еще не старая бабенка с обиженным лицом (бывают же такие странные лица), работавшая посудомойкой в чайной, угрюмо отмалчивалась. А когда Дударев шумнул на нее: «Мы не ради любопытства… Молельни, вроде вашей, запрещены законом» — бабенка забормотала:

— Куда хожу — дело мое, молюсь ли, не молюсь ли — дело мое. Я ить не партейная. Вот такось.

Когда она ушла, Дударев опять тяжело вздохнул:

— Чую я: здесь что-то не то. Что-то за этой молельней кроется. Давайте-ка попробуем с пареньком одним поговорить. Серьезный паренек. Он с бабушкой живет. А отца и матери у него нету. Бабка его тоже в эту молельню заглядывала. Чего-нибудь да слыхал он.

Дежурная по сельсовету привела парня лет восемнадцати, бойконького, глазастого. Глянув на него, я сказал себе: если знает, все выложит.

Парень выслушал с понимающей улыбкой и начал:

— Ну… обирает он их. Верующих. Моя бабка, например, каждое воскресенье медяки туда таскает. Важенину этому. А как-то даже рублевку прихватывала. На свечки, дескать, на лампадки и на иконы общественные. «Общественные иконы» — придумали тоже. Попа какого-то привозили на той неделе.

— Попа? — с каким-то даже испугом спросил Дударев.

— Ну! В рясе и с волосьями длинными. Самый такой… натуральный поп.

— Почему же мне никто об этом не сообщил?

— А откуда его привозили? — поинтересовался я.

— Ну, уж это я не знаю. Говорят, будто он всякие церковные процедуры проделывал. Даже ребятишек крестил, говорят. Для попа тоже деньги собирали, ну, а передавали через того же Важенина.

— И долго он жил у нас? — уже сердито спросил Дударев.

— Да, нет. Бабка говорит, что в тот же вечер уехал.

— А куда?

— Кажется, в Тюмень. Точно не знаю.

— А почему ты раньше не сообщил мне?

— А я только вчерась узнал.

— Так, так! — крякнул Дударев. — Кое-что проясняется. А, слушай-ка, ты не придумываешь что-нибудь от себя?

— Ну, что вы, Прохор Андреич. От бабки моей слыхал. И потом к нам старухи всякие приходят. Я ж не дурак, понимаю. Они предупреждали меня: «Ты, дескать, смотри, не растрезвонь». Да я не шибко пугливый.

Мы решили вызвать еще одну богомолку, тоже старуху, но еще крепкую, дородную. Когда она пришла и чинненько уселась напротив нас, Дударев начал без всяких обиняков:

— Вот что, Парасковья Максимовна… Ходишь молиться к Важенину в дом?

— Ходила.

— А за свечи Важенину платила?

— А как же, задарма и спичек не дают.

— Значит, платила. И платила, конечно, впятеро дороже, чем эти свечки стоят в городе.

— Для бога, Прохор Андреич, не жаль.

— Да не для бога, а для этого старого прохвоста Важенина.

— Ну, не поеду же я в город за свечками. Ты чо?! И пошто ты так о Филимоныче?

— А зачем они тебе, свечки?

— Как зачем? Богу молиться.

Когда мы остались одни, Дударев вытер лоб рукавом пиджака:

— Что ж, товарищ редактор, на сегодня, наверное, хватит, а? Уже десятый час. А то мы с этими еретиками, пожалуй, до утра не разделаемся.

Назавтра я пошел на работу чуть свет. Накрапывал нахлынувший откуда-то холодный, неуютный дождь. Дударев был уже у себя и сообщил мне новость: