Спас Илью толстый тулуп, спас мешок за плечами да подшитый тряпками малахай на голове — отведал он плеточки сполна!
Бежал Илья к подземному переходу, к спасительным ступенькам вниз, изо всех сил бежал, закрывая руками жалкую свою рожу, исковерканную страхом, и причитая «Ой, Зверь в мир!», а батюшка двухсотник скакал сбоку и лупил, лупил с оттяжкой нагайкой под веселые крики чубатых патрульных.
Не помня себя, Илья ссыпался в подземный тоннель и, загнанно дыша, кинулся к тяжелой вращающейся двери — входу на станцию, расталкивая по пути спешащих посадских с кошелками, отпихивая теток, торгующих болотной ягодой в кулечках, спотыкаясь о греющихся местных зимогоров, тихо сидящих у стен на корточках.
На станции тускло горели плафоны. Илья зубами стянул правую рукавицу и показал в окошечко дрожащий мизинец с выколотым на нем проездным на нисан месяц.
Старушка открыла узенькую железную калитку, он протиснулся боком.
Эскалатор медленно уползал в теплую темноту. Оттуда несло сыростью, со стен гулко капала вода. Илья плюхнулся прямо на ржавые ступеньки — ноги не держали, трясущимися руками стянул с головы малахай, вытер песцовым хвостом мокрый лоб. Уф-ф… Замела поземка, да мила подземка… Эскалатор, поскрипывая, тащил его вниз, к поездам.
Прокуренный самосадным ладаном вагон подземки швыряло и раскачивало, дуло в разбитые оконца, двери дребезжали. Звеня, перекатывались по полу пустые стклянки из-под песцовки.
Илья сидел в углу на перевернутом ящике, возле бака с кипятком, уцепившись за свисавшую сверху веревочную петлю. Звякало дырявое мусорное ведро в ногах. Соломонкина звезда Давидки, однозаветная, была намалевана на вагонной стене прямо перед ним, под табличкой «Места для отходов и иудеев». Коряво и старательно каким-то Книжником от руки было приписано: «О foetor judaicus!»
По вагону то и дело бродили личности в потертых власяницах, упирали в кадык жертве позвякивающую кружку для пожертвований, гнусаво требовали: «Пода-айте, люди добрые, на Третий Храм Христа Спасителя!»
Илью тоже раз толкнули в спину: «Эй, человече…», пригляделись: «Тьфу ты, нечисть пакостливая, мерзляк, брысь, брысь!» Отшатнулись, отмахиваясь руками, бормоча: «И изыдут оне в Израыль, отколь, изрыгнуты, выползли… Идише идяше вспяше…»
На остановках заходили страшные слепые патрули с остроухими русланами-поводырями, капающими, рыча, слюной с клыков, — проверяли на ощупь проездные тавра, вслушивались, кто где сидит, как себя ведет. На Илью только повели белыми пустыми глазницами, принюхиваясь — передвигается ли строго вдоль стенки, — но не трогали, даже лапу на него не подняли, слава тебе Яхве!..
Вокруг миряне, сняв шапки, истово хлебали чай, расплескивая при толчках вагона, хрустели вприкуску, говорили о том, что лукавый, что ли, миром ворочает, ей-бо, — вот надысь в церкви Вынесения Всех Святых опять заплакала угнетенно чудотворная икона Василья Египтянина, а с малых губ Пресвятой Вульвы-великомученицы слетел вздох; что в Раменском экзархате на звоннице колокол, отбивавший точное время, сам собой ударил в семь сорок, и остановить бесовские перезвоны было весьма непросто; в Охряной Лавре же кой-какие мощи, источавшие по сей день благовонную мирру, запахли вдруг чесночищем; и, наконец, шо при ремонте шпал на станции Охотный Ряд нашли глубоко замурованную капсулу, а в ней шапку с зашитыми заветами некоего Лазаря Моисеевича сыну своему Еруслану и планом тайных ходов под всей Москвой, чтоб, значит, отсидеться, когда грянет час расплаты, мужик перекрестится и придут громить.
Сходились все, утирая вспотевшие шеи, на том, что это видано ли, льды небесные, какие мучения на русской земле от проклятых недоверков (мало их амалекитяне дрючили), и не дивиться надо, а давить давно этих выползней и в чистом поле, и на стенах — до последнего-с!
Илья, скорчившись, скрючившись в три погибели, сидел на своем ящике и пытался задремать. Печку в вагоне топили кизяком, дым шел с дополнительным запахом.
«Осторожно, православные, двери закрываются! — выл вагонный кликуша. — Следующая станция — Площадь Жидов-та-Комиссаров!..»
Люди, подходившие за кипяточком, пихали Илью коленями. Лампада над головой несмазанно скрипела и раскачивалась. Стучали колеса. Он ехал в школу.
Собственно, вчера вечером Илья уже наведывался туда — к директору. Про тамошнего директора среди практикантов ходили жуткие слухи, что он с учителями не церемонится и уже двух засек «на воздусях» — а ты ему поднеси! Да, так вот, вчера Илья уже нанес ознакомительный визит — внизу, в школьном вестибюле, веничком обил с себя снег, для удачи трижды высморкался через левую ноздрю, приговаривая «Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто», испытывая понятное волнение, пропрыгал на одной ножке по широкой лестнице на второй этаж, причесался у висевшего на стене довольно кривого зеркала (ужель такая прямо кучерявость и саблезубость?!), заправил пейсы за уши и робко постучал в дверь с надписью «Директор». Раздались быстрые шаркающие шаги, и дверь распахнулась. Директор, внушительный мужчина, стриженный в скобку, нос клубнем, могучие надбровные дуги — в отличие от большинства чиновничества, видать, никогда не подкрадывался к двери, не приникал ухом, не спрашивал дребезжаще: «Хто-й там?», не вглядывался изнуряюще в специально просверленную дырку, замаскированную сучком. Не-ет, он широко распахивал дверь и, поигрывая гирькой на ремешке, радостно басил: «Кто к нам, однако, пришел! Илья Борисыч к нам пришел, однако!»
— Вы меня знаете, владыко? — изумился Илья.
— Да уж сообщили, что придет на практику… некий… — помрачнел директор. — Трудно ошибиться, м-да… Ну, вытирайте ноги, проходите в келью, однако…
Илья прошел, озираясь. Стены директорских палат были расписаны аллегорическими сюжетами на мотивы Книги — виденьями светлого Леса (где, как известно, все мы будем, если будем хорошо себя вести), Лугов Счастливой Охоты — «глянь, ягель вечно зеленеет».
С потолка свисали вязки сушеных грибов, торчали из-за икон пучки сухих трав.
Директора звали Иван Лукич, и был он Книжник — в подобающих длинных одеждах и в мягких юфтевых калошках с опушкой.
Деликатно поддерживая Илью под локоток, он усадил его на привинченную к полу табуреточку возле заваленного тетрадками и дневниками стола, а сам неспешно опустился в роскошное продавленное кресло с оторванными подлокотниками.
— Значит, на практику к нам? — начал он, ласково улыбаясь и внимательно рассматривая Илью. — Хотите, выходит, на нас попрактиковаться? Та-ак.
Он посуровел, побарабанил пальцами по столу, выудил из-под бумаг пакетик с толченым грибом, забил в ноздрю щепотку серого вещества, втянул, покрутил головой: «Ум-гм». Потом вытер заслезившиеся глаза и внезапно ухмыльнулся и подмигнул Илье:
— А что ж вы, Илья Борисович, уж простите старичка за назойливость, не уползаете к себе подобным? Чего ждете — очередного Яузского погрома? Так он уж вот-вот, близ есть, при дверех… Ох, смотри-ите, кухочка, скоро уже не в городскую управу, а в юденрат придется обращаться!..
Он перегнулся через стол и горячечно зашептал:
— Декрет, слыхали, готовится касательно вашего брата: жить вам теперь позволяется только на чердаках и в подвалах — так-то! Балагур-народ наш уже прозвал этот указ: «В лесах и на горах».
Директор радостно шипел и брызгал слюной:
— Так что скоро наступит Песец вам — поднимется агромадная нога и раздавит шестиглавую гадину!.. Придет великая ОМЕГА и покроет все — считай, читай отходную! В пустых горелочных бочках не отсидитесь!.. А вот тут у нас, Илья Борисович, детские поделки…
Сопровождаемый сипло дышащим директором, Илья подошел к тумбочке в углу и стал тупо рассматривать расставленные изделия из желудей, вышитые подушечки для иголок, выточенные из песцовой кости фигурки — Патриарх на лыжах, Протопоп на Марковне…
Директор ходил рядом по келье и воздыхал, но ничего не сделал, только перебирал четки из песцовых клыков, возведя очи горе, дабы успокоиться. Илья тоже смотрел на потолок — потолок был сильно закопчен и покрыт фресками «Мучения Учителя».