Изменить стиль страницы

Илья, покашляв, печально обратился к Ратмиру со строками Книги: «Не падайте духом, провождая время с жидами и маршируя в грязи, уповайте на будущее, и, если вам невероятно повезет, вы может быть, и выйдете в один прекрасный день из Леса и увидите впереди Длинное Чермное Болото».

— Хучь в раббины… — начал Ратмир, улыбаясь, но в этот момент вагон дернуло, заскрежетали колеса, электричка резко затормозила. Многие попадали со своих мест, но как-то равнодушно, без оторопи.

Народ, кряхтя и охая, принялся собирать разлетевшееся имущество, родное рванье, хмуро переговариваясь:

— Чего там — опять пути впереди разобрали?

— Шпалы на идолов, рельсы на Царь-ботало…

— Да нет, судари, это банда Василисы…

— A-а, лесные Воительницы пошаливают, весталки-встаньки…

— Снегини, тудыть им клубень!

Илья осторожно выглянул. Вдоль вагонов на низкорослых мохнатых горбунках скакали крепкие ядреные девки-православки в ватниках, с боевыми рогатинами. Вздымали горбунков на дыбы, свистели люто. И среди них, отдавая приказанья, ехала предводительница — русоволосая, русскоглазая Василиса-краса. Илья машинально облизнулся.

Через малое время двери тамбура слетели с петель, и в вагон лихо ворвались снежные весталки — румяные, разгоряченные, пахнущие хвойной свежестью и нежным потом. За ними, свиристелками, неспешно и строго вошла Василиса — в какой-то невиданной, в морозной пыли, роскошной шубе, а уж рогатина у завуча была серебристая, с блестками. Оглядела притихших людишек, нахмурила пушистые брови и вдруг улыбнулась, глаза протаяли:

— Ну, конечно, зима священна, десятый «в», и, как всегда, в полном составе!

— Здра-а-асте, Василиса Игоревна!

— И обновка у вас, я гляжу и вижу — новый Учитель? Вечер-темец, Илья Борисович!

Пока Илья решал, повалиться ли в ноги или достаточно отвесить поклон, слегка подпрыгивая и помахивая перед собой малахаем, Василиса спросила:

— Как успехи, вэшки? Успеваете?

— Да-а-а, Василиса Игоревна!

— Как Учитель — не балуется?

— Не-ет, Василиса Игоревна…

— Похвально, душа моя, — обратилась она тогда к Илье, — что вы нашли контакт с нашими детьми. Вникли в массовую душу. Это, милейший, и редкостно, и радостно. Я же их вела когда-то, еще несмышленышей, начинала… Есть, значит, в вас что-то свыше! Вы пока спрячьтесь под лавку, чтобы не видеть происходящего, а как мы уйдем — вылезете.

Под лавкой оказалось тихо и уютно, как в темнице, глухо доносившиеся звуки можно было трактовать разнообразно, посещали дорожные мысли: «Я знаю теперь, что все люди в езде равны… и братья!», и Илья, лежа на боку и с интересом позевывая, уже было начал задремывать, убаюканный, когда раздались дикие прощальные посвисты и прогремело:

— Доброго снега вам, Илья Борисович! Опосля еще увидимся!

— Масса учитель, вы целы? — с беспокойством спросил Ратмир. — Вылезайте. Можно уже.

Выбравшись из-под лавки, Илья заметил, что простору в вагоне значительно приросло. Зияли очищенные места. Он тут же прильнул к окну. При свете луны увидел он, как Василиса, сидя бочком в седле, небрежно махнула рукавом кому-то на паровозе — пшел, кыш!

Получив отпущение, электричка задымила, запыхтела, медленно тронулась. Всадницы возвращались обратно в Лес, гоня перед собой небольшую колонну зачуханных, основательно отмутуженных мужичков со связанными за спиной руками, в каких-то бабьих тряпках, наверченных на голову.

— У нее огромная усадьба в посаде — такая микулишна! — объяснял Ратмир, тоже глядя в окно на Василису. — Надо же кому-то возделывать сей сад. Кайло в зубы, в обед — сухарь из кулича. Очень хваткая баба. Сущая грушенька — везде поспевает! Мешками на торг возит. Песцов откармливает. Вы, кстати, обратили внимание — вечно от нее паленой щетиной несет?..

— Ратмир, тут братки гипотезу выдвигают насчет одной каверзы… Давай вместе обмозгуем, — позвал Евпатий.

— Иду. Извините, Илья Борисович…

14

Электричка набирала ход. Вокруг дремали, закусывали, усевшись калачиком, разложив на коленях тряпочку — лупили сваренные вкрутую клубни, посыпали крупной красной солью, разглагольствовали:

— У нас ведь как. Встань, кличу, русский богатырь-муромец, раззудись башка! А он мне: «Не подходите, не подходите: вы с холода!» Ну а бесам самый шабес!

— А надобно в Духов день вывести их за хвост на главную артерию (или лучше сказать — вену) нашего городища, да носом хорошенько потыкать в оскверненное — и пущай щетками трут обледенелый булыжник московский!

— А вот, чтоб копыто их раздвоенное не ступало на святую землицу, у нас на окраине народ давно средство придумал — ходули им, мерзлякам, осиновые! Диво нехитрое! Видишь, ковыляет на ходулях, возвышается, отрыгивает жвачку, колеблет свой треножник — ага, бей, не промахнешься!

— Однако ж серебром их не пробьешь — что ты! Только черной костью…

— И ведь что люди городят — они, мол, вроде как тоже даже боль чувствуют, и когда их рубают — звуки издают…

— Вот и послушаем. А то вся Москва от них, пришельцев чужеродных, желтой травой заросла, уже из-под снега лезет…

— Зато на огородах хоть шаром покати — одни муаровые гряды!

И проч., и проч.

Илья задумчиво водил пальцем по стеклу, протаивал дырочку. «Все эти разговоры — инерционные, вслед, — думал он вяло. — Вторение задов. Исконно местное маханье на лестнице. Никого уже нет, и трава таки проросла на пороге. А на траве дрова, на носу очки, а в душе — зима. Спина уезжающего арамея излучает сиянье… Я — один, яхвезаветный, последний из изь, размазня-шлимазл, и моя тень так крепко примерзла к этой земле, что я никак не могу ее оторвать. Голота галутная, сухая листва под здешним снегом… И я никогда не дозвонюсь до Люды».

«Яникогданедозвонюсьдолюды, зелен дол юды, — пробормотал он, — и помер бедный рабуног». И грустно вспомнил, что вот у них в группе Маша Кац — желтобилетница и отличница — постоянно старается на лекциях сесть рядом с ним, подсовывает свои аккуратные конспекты, приглашает в гости по поводам и без — тут разночтений быть не может!..

Маша Кац: папа имел свое дело — покупал селедку, счищал ржавчину, резал на кусочки и продавал дороже; мама вела дом. Милые усталые интеллигентные люди, всегда такие благожелательные. Они потчевали его чтивом, подсовывали альбомы лубочной живописи, глиняные свистульки, отлакированные шкатулки, навязывали даже расписные подносы («О, нет!..»), и приглашали обязательно заходить. Он набивал всем этим рюкзак, гордый самец-поскребыш, утрамбовывал и, сопя, волочил прочь.

— Уж, пожалуйста, и подносик вместе возьмите, — подмигивая книжничал папа, провожая в прихожей и помогая навьючить рюкзачище.

А мама, тихо улыбаясь, собирала со стола в гостиной хрусталь и серебро, шепотом, в стихах, пересчитывая вилки. Он им нравился, это же всегда чувствуется.

У Люды мать пахала звеньевой, а отец вкалывал углежогом. Он регулярно поддавал, но, как равнодушно говорила Люда, не колобродил, сразу приходил домой, в панельный их курной сруб, ложился в сенях под вешалку и засыпал. Илье доводилось осторожно перешагивать через него и видеть откинутую в сторону руку, державшую закопченные очки с дужкой, прикрученной веревочкой.

Конечно, это все не главное, все это зола, пепел. Но, согласитесь, все же окружение формирует… А как оно, въевшись, влияет!

У Маши родители готовились к отъезду. Давно уже готовились. Перекати-поле еще те! Кунктаторы… Не спеша собирались, педантично и аккуратно — ну там, два ножа, сухари, компас («Русь обрастает мхом с северной стороны…»), увеличительное стекло для добывания огня. Так, может быть, как бы это выразиться, — женихов берут? Тук-тук, пустите меня в теремок, пока Телемак не закрыл на замок. Да-а, Маша Кац. Фельдкуратская дочка. А что? Скорей всего, нивроко, судьба не есть жестко закрепленная система и возможность слабо трепыхаться присутствует. Сказочка про бабушку и зеро: «Садись поближе к печке, Малыш!» И вообще — из-за леса, из-за гор варяг Серен утверждал: «Как бы ты ни поступил — все равно пожалеешь». Или — или: однофигственно!