…Они с отцом пришли в онкологическую больницу, а им велят получать человека из морга. Отец не хотел получать, сел возле железных ворот на железную скамейку и так плакал, что Валька не знала, как ей быть и побежала в морг сама. А там дядька в коротком белом халате, будто продавец в мясном отделе гастронома, с большими руками, голыми до локтей, выкатил столик длинненький, простынку отдёрнул: «Эта?» «Да, эту», – говорит Валька, глядя на маму (губы синие, лицо жёлтенькое, но всё равно видно – она). «Забирай, а то в крематорий отправим». «Можно, только отца ещё позову, он во дворе?» Валя-дочь хотела деятельность в морге развить, представив, как они с мамой выходят на улицу (мама в простынке). Валька поддерживает её, волочит на себе, ведь теперь мама в мёртвом виде уж совсем не сможет ходить (но насчёт этого оказалось – ерунда). «Ты что, пьянь, она несовершеннолетняя!» – заорала тётенька, тоже по виду продавец, на подошедшего кое-как отца. Маму потом отдали из этого городка (несколько белых зданий и один холм, полный разных смертей). Деньги, которые скопил отец, употребил на похороны. Тянулись похороны долго (бесконечно – казалось Вале). Всю родню мамину накормили, кое-кого среди большинства непьющих удалось и напоить. Главное – отец напился сам, да так сильно, что закончили поминки без него, спящего. Тётки, дядьки (до этого их и не видела никогда племянница Валя) покинули их большую комнату, всё прибрав и вымыв, и звали её с собой в их дружно верующую в бога семью, в тот посёлок (десять остановок трамваем), откуда отец много лет назад вывез маму на своём мотоцикле. Помня об этом радостном событии, мама и не хотела продавать мотоцикл, ржавевший в дровянике.

«Забота у нас такая,

забота наша простая:

жила бы страна родная,

и нету других забот;

и снег, и ветер, и звёзд ночных полёт…»

Звёзды так и летели над Валькиной головой, и она сказала выявленным родственникам, что не станет поддерживать мракобесие в нашей атеистической стране. На третьи сутки отец вышел из запоя и побрёл ремонтировать фреоновые холодильники, называемые им «хреоновыми», но его успели уволить, и на его место взяли другого, более квалифицированного рабочего. «Знаешь что сказала мне мама в больнице, она сама… Ночью, говорит, простыню скручу и зацеплю за кровать… Сама она, – шептал отец, – а ведь говорила – грех!» Лучшая подруга Капуста выслушала внимательно про две ночи с Никитой, про дефлорацию, и не удивилась, что он у неё был вторым. И велела «заткнуться» и не выть на тему крестьянского сына, приехавшего из деревни, так похожего издали на Алена Делона, которому до сих пор не может отдать Валя честная один рубль шестьдесят копеек (за лангет с картошкой фри и с зеленью и за компот…) «Если б этот медик тебя любил, то простил бы тебе, что так дёшево продалась, дура», – сказала Капуста со свойственной ей прямотой женщины, находящейся на трудных заработках у Дубла. «Лучше покажи, что ещё нарисовала…» Ушла Капустова, не понимая, в чём горе Родынцевой, почему она такая одинокая перед всеми, перед людьми и перед космосом: все по одну сторону, она, Родынцева, девчонка восемнадцати годков – по другую. И – никакой нет оболочки. Отец, он покатился, но вскоре встал на правильный путь. А она и до сих пор несётся, словно по орбите в никому не нужном полёте, не понимая главного: что тут творится на Земле…

Едет Валька в кабине «шаланды», но мысленно снова проходит, точно сквозь строй. До ушей долетают крики множества мужчин, полные изощрённо-гадостного смысла. То, о чём они просят, делает её голой перед ними, перед всеми мужчинами на Земле («Если бы парни всей Земли…») Их крики – одно животное влечение, оно не прикрыто весельем. Это крик всех на свете неудовлетворённых мужчин. Уставясь в землю, красную от кирпичной крошки, мимо окон без стёкол, где по ту сторону густой металлической решётки гогочут, улюлюкая, выкрикивая животный позыв, кажется сотни мужских ртов, искривлённых тревогой плоти, она проносится, словно через костёр лёгкой добычей. Ей никогда не отмыться от кирпичной пыли кирпичного завода… Сознание-то она потеряла на две секунды, не больше. «Я тебе что говорил, надо у того крыльца позвонить, там звонок есть, а не бежать к тому, где входят работники зоны. Носишься тут, как шальная» (и матом…) Но и охранника крыл Валерка Киряев: «Ты ей чуть руку не оторвал…» «Лучше бы и оторвал, чем влетела бы к зэкам в цех», – ответил тот и тоже матом добавил. Разобравшись с ним, Валерка, сам ей чуть другую руку не вывихнув, втащил в кабину «шаланды» (она бы и сама туда с удовольствием скрылась).

Валька едет в кабине грузовика, чувствуя, как хорошо в защищённом месте. С одной стороны лес, с другой – пригородный посёлок. Солнце здесь не жестокое, оно иногда прячется за верхушками высоких сосен. Лес окатывает в приоткрытое окошко таким духом, будто на планете рай. Валька вдыхает, стараясь не шевелить рукой: неужели распухнет? Как же тогда рисовать, краситься как? …А зэки-то сгрудились у окон: спектакль – машина с воли, девчонка разноцветная; спас охранник, а то бы влетела в цех. «Кирпичный завод», – слова ненужной накладной, которую она забыто держит в левой руке, слова, проявившиеся под её слезами… Нет, ей никогда не сидеть с Никитой за мирным ужином в уютной комнате мечты, а вот на кирпичный, к зэкам, это, пожалуйста… Она открывает сумочку, радуясь застёжке, достаёт зеркальце, смотрит на своё лицо, трогает пальцем, как слепая, уже смазанные губы. Неужели больше никогда их не накрасит с таким удовольствием… Да, и деньги… Опять денег нет…

Сама во всём виновата: получку тратит быстро (то чулки, то шарфик, не говоря уж о больших покупках: кофточка, блузочка). Отец, конечно, и продукты привозит, и даёт десятку-другую, Надежда Григорьевна с собой пирожков, а то и суп, чтоб дома только разогреть, ведь у них Димка… Но, мало того, они ещё ребёночка решили завести, этот будет совсем родным братиком или сестричкой ей, Вальке. Она не против, но у них мало денег. Почему страна у нас такая счастливая, а у людей денег нет? А каждый вечер надо что-то есть, и в кино охота, а там – мороженое, лимонад, бутерброды с красной рыбкой – большой дефицит. Но денег нет на приятный вечер, и она сидит в своей комнате, перегороженной на две: топка печи выходит в коридор. Дворничиха Фиса, которая живёт в подвале, накидает среди дня дров, чтоб Валька совсем не замёрзла (вход для Фисы в их сарай свободный), протопит, ну, а после идёт за деньгами. Уже задолжала даже Фисе! Хорошо, весна началась, но в комнате зябко и со включенным масляным электрообогревателем (отец с работы притащил). За электроэнергию натикало – страшно подумать, расплата впереди. Где денег взять? Вместо этих туфель приглядела настоящие, взрослые. Пока есть в Доме обуви, где с обувью не густо, надо срочно брать…

Сидеть в темноте вечера, глядя из окна на церковь, – скука, потому-то она, одевшись во всё новое, выходит. На улице по зиме встречала удивлённые взгляды женщин (они в тёплых шубах, в пальто с каракулевыми и цигейковыми воротниками). Милиционеры тоже взглядывали, словно вцепляя взгляды-крючки (рыбаки в рыбку), их полно, берегущих человека милиционеров. Центр города всегда празднично освещён, люди снуют в весёлом темпе, будто именно здесь собираются каждый вечер те, у кого всё хорошо, и остаётся лишь выплёскивать свой задор на улицу, идя рядом с кем-то, шутить, смеяться. Некоторые парами, иные группами. Сразу видно: дома у них уютно, можно бы и дома посидеть, но лучше прогуляться в этот хмуроватый ненастный вечерок. Валька Родынцева бежала каждый вечер в толпе людей, ловя химический яркий свет вывесок, заглядывая в стёкла витрин, отражаясь в них не одиноко, а дружно бегущей с другими людьми, в одном с ними ритме. И всякий раз, выскочив из дома, она будто надеялась на какую-то радость в этот именно вечер; будто отсюда, с улиц, поджидала удачную перемену в своей судьбе. Все улицы названы именами революционеров. Истории их жизней не знает Родынцева, а ведь какие люди великие: Карл Либкнехт, Роза Люксембург, Клара Цеткин… Она ещё надеется, что узнает о них всё: прочтёт и запомнит. Возвращаясь в старый дом, который нечего считать памятником архитектуры, да поскорей снести (как выстроят гостиницу «Космос», снесут обязательно, и будет голое место и больше ничего), глядит она в окно на церковь, плохо освещённую фонарём. Пошевелиться ей страшно: за спиной дверь в коридор, и вот вошёл кто-то потихоньку…Однажды чуть не вскрикнула от страха, но оказалось – соседка принесла урюк (мешками присылают людям с юга сухофрукты). Выложила на стол пакет, отругала, что дверь на крючке не держится. Эта соседка добрая, но у неё большая семья, сын вернулся из тюрьмы, теперь наркоман, и она мечтает о расширении. «Я бы на твоём месте в общежитие ушла» (как Надежда Григорьевна – советчица). Валька, может, и уйдёт. Иногда хочется ей, чтоб койка в комнате с другими девочками, чтоб вместе дружно обсуждать радио и телепередачи. В общежитии наверняка есть большой хороший телевизор. А тут что? Сидишь, смотришь на эту церковь (мама на неё крестится). А никаких крестов там не осталось! Жаль, что не уйти ей в общежитие! Это счастье от неё отрезано. Кто её туда возьмёт, в мир других людей! У неё червоточина в виде продажи тела за ужин в кафе. Придётся терпеть это жилище, где стены толщиной в метр, а до потолка – пять.