Он ждал.

— Ну, так как же, Евдошка, — проговорил он наконец, — ты что, знать меня не хочешь?

Ответом было рыдание.

В конце концов женщина простонала, давясь слезами:

— Я вас не знаю! Не знаю! Так же, как вы меня не знали! Ни знать, ни ведать о вас не хочу!..

— Так это я виноват? — прервал ее Евлашевский.

— А кто же? Кто? — чуть слышно прошептала женщина и снова расплакалась.

Евлашевский не отступал.

— Напрасно будешь ты отпираться от меня, — начал он медленно, видя, что слез и рыданий не переждешь, — напрасно, Евдошка, правда все равно обнаружится. Ты была моей женой и не мне судить, кто из нас виноват — ты ли, я ли или мы оба, но вот что из этого вышло. Сколько лет прошло, Евдошка, а я как был нищим, так им и остался, а ты стала дамой. Я не женился, о тебе помнил, а ты вот жила с другим. По какому праву? Ты была моей женой и не переставала ею быть.

— Нет, нет! — стала кричать женщина. — Пусть бог нас рассудит, пусть люди рассудят — я невинна. Мне от тебя ничего не надо, и ты тоже ничего от меня не требуй, как бросил меня когда-то, так пусть и останется вовеки.

— Эй, эй! — холодно остановил ее Евлашевский. — Напрасно ты это, так быть не может. Ты была моей и должна остаться моей. Я уж не спрашиваю, что там с тобой происходило, но теперь сама судьба привела тебя сюда… Так что напрасно сопротивляешься, ты уже не выскользнешь у меня из рук.

Тут Евдоксия Филипповна, продолжая рыдать, в отчаянии сорвалась со стула и, сжав кулаки, подбежала к Евлашевскому, который упорно стоял на одном месте.

— Будь что будет! Пусть меня забирают и распинают, пусть меня бичуют и казнят, пусть сажают в тюрьму, я не хочу тебя знать и не буду…

— Посмотрим! — холодно отозвался на эти слова Евлашевский.

— О, я знаю! — кричала женщина, ломая руки, — приди я как ушла, в одной рубашке, без копейки за душой, ты бы меня и знать не знал и помнить не помнил! Ты на мое добро заришься! Я-то тебя знаю! Ух и опротивел ты мне, черт проклятый! Как вспомню свою жизнь, молодость свою и все, что привелось от тебя перетерпеть, так хоть сейчас готова в Днепр броситься, все лучше, чем снова начать ту муку.

Евлашевский не оправдывался, только шевелил губами, пожимал плечами и ждал, когда уймется буря. Женщина не переставала заливаться слезами.

— Как хочешь, Евдоксия Филипповна, — заговорил Евлашевский после долгой паузы, — воля твоя. Я доложу в полицию, что ты моя жена, много лет тому назад сбежавшая от меня и канувшая словно в воду. Пускай назначат следствие, я принесу присягу, ты не можешь — душу загубишь. А присягнешь, я свидетелей найду. Должна будешь ответ держать — с кем жила, откуда у тебя то, что имеешь. Тогда посмотрим, что ты запоешь.

Он прошелся по комнате.

— Напрасно ты это, Евдоксия, я своего не упущу, и ты от меня не сбежишь. А хочешь поговорить по-хорошему, посоветоваться, поладить — попробуем.

Бедная женщина не знала, что предпринять, ломала в отчаянии руки, а перепуганные служанки под дверью призывали всех известных им святых спасти их хозяйку.

Была у них мысль бежать в полицию и дать знать о напасти, но, не понимая толком, в чем дело, они побоялись заварить кашу, чтобы не было еще хуже.

Буря в конце концов стала стихать, и теперь до их ушей доносились звуки разговора, лишь иногда прерываемого приглушенными всхлипами. Очень не скоро, уже ночью, Евлашевский наконец ушел, и хозяйка позвала Аннушку. Та нашла ее в полуобморочном состоянии, страшно изменившейся: слезы смыли с ее лица белила и румяна, она не могла вымолвить ни слова, ничего не хотела объяснить и лишь сетовала на то, что господь жестоко покарал ее…

Вдова ни к кому не питала доверия, но, поскольку ей непременно нужен был совет, служанки кликнули на помощь Васильева, который им всем казался добрым, сердобольным человеком. Купец охотно поднялся наверх. Долго его жилица не могла собраться с духом и рассказать всю правду, но наконец, заливаясь слезами, начала свое признание:

— Я была простой казачкой, и этот человек женился на мне из-за моей красы. Я ребенком была, когда это случилось, и ничего не понимала, думала только, что стану важной пани, потому что у Евлашевского был небольшой надел, а чего она стоила, его земля, — этого никто не знал. Вскоре ему опротивели и деревня и жена. Он рвался в большой город и все попрекал меня, что я камнем вишу у него на шее, гирей на ногах. О, если я не умерла, душу не выплакала и не утопилась, так только потому, что бог хранил меня.

Он и за жену не хотел меня признавать, потому, мол, что венчание было не по правилам, мы были еще несовершеннолетние, и ни свидетелей не было у нас, ни записи в церковной книге. Он гнал меня прочь и выгнал-таки из Дому.

Я ушла, заливаясь слезами, сама не зная куда, родителей уже не было на свете, братьям я стыдилась показаться на глаза. С маленьким узелком побрела я в город — куда, зачем? Пошла в прислуги. Нашлись добрые люди, приняли меня к себе, а потом нашелся хороший человек, он в жены меня взял, содержал, уважал и любил, а умирая, все мне оставил.

Слушая ее, Васильев качал головой, давая понять, что дело плохо.

— Коли жить с ним не хотите, — сказал он наконец, — на это только один совет — откупиться от него надобно. Глотку ему заткнуть. Но ведь и он, должно быть, не дурак, если может получить все, то захочет ли удовлетвориться малостью! Трудное положение!

Пока они так совещались тихими голосами, купец узнал от перепуганной женщины, сколько у нее капитала, со страху она ничего от него не скрыла. На следующее утро Васильев по ее поручению пошел к Евлашевскому. Едва он заговорил; как тот прервал его:

— Зачем вы, Ефрем Поликарпыч, не в свое дело вмешиваетесь? Не надо лезть на рожон! Это дело семейное, позвольте мне справиться с ним самому.

С тем Васильев и ушел. До вечера Евлашевский оставил Евдоксию в покое, дал ей время подумать. Вечером она никого не принимала, он пошел говорить с ней, сидел допоздна, а когда вышел, те, кто столкнулся с ним по дороге, рассказывали, что лицо у него было хмурое, брови насуплены. Всю ночь служанки провели около Евдоксии, от плача и горести у нее разболелось сердце. Уснула она только под утро, из дома не выходила, почти ничего не ела, послала поставить свечи перед святыми образами и так провела время до вечера. А вечером вновь пришел неумолимый преследователь; обе служанки говорили, что на этот раз он показался им более ласковым и старался успокоить их хозяйку, которая плакала и сетовала на судьбу.

Появлялся он и в следующие дни, а Евдоксия постепенно приходила в себя, и первым признаком было то, что она подкрасилась, надела парадное платье, кольца и драгоценности. Евлашевский уже пил у нее чай, и они тихо разговаривали.

Только после его ухода Евдоксия тяжко вздыхала, и ночами ей случалось всплакнуть. Васильев, хотя он и устранился от этого дела, утверждал, что они сговорятся. Он подмигивал, смеялся и шептал Аннушке: «Погоди, может, еще и на крестины позовут!»

Старуха хлопала его по плечу, не желая об этом даже слушать.

Тем временем друзья Евлашевского ничего не знали, кроме того, что с ним произошла какая-то непонятная, необъяснимая перемена.

Ревностного глашатая истины нельзя было узнать, таким стал он угрюмым, молчаливым и ко всему безразличным.

Постепенно он перестал бывать у Гелиодоры и даже принимать у себя. По вечерам его почти никогда нельзя было застать дома, а Ванька, хотя по нему было видно, что он что-то знает, божился, что ни о чем и понятия не имеет…

Метаморфоза, происшедшая с Евлашевским, произвела ошеломляющее впечатление на его адептов, они тщетно старались найти этому объяснение, между тем круг возглавляемых им учеников мало-помалу распадался.

Никто не мог его заменить. Но вот к радости тех, кто жаждал знаний и так называемого прогресса, который лучше бы назвать скачком в неизвестность, тех, кто нуждался в вожде для борьбы с темнотой и варварством, как они выражались, в Киев словно с неба свалился приехавший защищать докторскую диссертацию некий Эвзебий Комнацкий, бывший студент Боннского университета, получивший там степень магистра философии.