Последователи Евлашевского слишком долго питались его теориями, чтобы можно было их легко переубедить, однако некоторые из них словно бы задумались, очевидно переваривая слова Комнацкого.

Мнения разделились, высказывались нерешительно.

К концу вечера Зоня, выбрав подходящую минуту, подошла к гостю и задала ему несколько вопросов о предмете, который интересовал ее больше всего: о правах женщин и их эмансипации.

Она стала горячо жаловаться на зависимое положение женщин, настаивать на необходимости вызволить их из неволи и в конце концов так прижала помалкивающего Эвзебия, что он вынужден был ей ответить.

— То, что вы называете вопросом о правах женщин и что действительно могло быть вопросом во времена средневековья, сегодня не существует. Почти у всех цивилизованных народов женщина имеет те же права, что и мужчина. Все дело в способностях. Женщины, как и мужчины, одарены не одинаково, не каждая может стать Каролиной Гершель[6], но каждая имеет на это право. Если женщина чувствует в себе силы, отвагу, выдержку, почему бы ей не добиваться положения, которое она считает достойным ее?.. В Америке женщины даже занимают кафедры в университетах… И у нас можно этого добиться!

И он двусмысленно улыбнулся.

Такой ответ заставил Зоню замолчать, поскольку Комнацкий дал ей понять, что спорить им, собственно, не о чем. При этом он был очень учтив и в чрезвычайно лестных выражениях приветствовал энтузиазм, с которым, как ему уже говорили, она относилась к науке.

В общем все разочаровались в надеждах, возлагаемых на пана Эвзебия. Его находили холодным, избегающим говорить о серьезных предметах, даже высокомерным, хотя он никого не обидел. Молодежь считала его чопорным и надутым, те, кто ждал фейерверков остроумия, говорили, что ему не хватает таланта и красноречия… Словом, из всех этих суждений можно было вывести одно, — что он не произвел никакого впечатления; а все же в душе тех, кто его слушал, хотя они и не признавались в этом, пан Эвзебий оставил глубокий след, дал им богатый материал для размышлений.

Евлашевский, который почти каждый вечер переживал минуту некоего вознесения, вдохновения, подъема, импровизируя нечто хаотическое и непонятное, на этот раз был сам не свой, безразличный и безучастный.

Было уже после десяти, когда Эварист по знаку Комнацкого отыскал свою шляпу, и они вместе покинули собравшихся. Большинство осталось с пани Гелиодорой, и только после их ухода общество оживилось, вспыхнули споры, суды и пересуды.

«Отец» понуро молчал, хозяйка слушала, но своего мнения не высказывала, от молодежи отделывалась шуточками.

Пришлось довольно долго ждать, пока Евлашевский, подготовившись, не воскликнул обличительным тоном:

— Вот вам плоды заграничного образования! Молодые люди возвращаются чуждые всему, что нам дорого, не понимая ни наших потребностей, ни наших традиций, с головами, перекроенными на немецкий или французский лад, а мы покорно падаем ниц перед гением Запада!

Это суждение, заключавшее в себе крупицу истины и при этом провозглашенное с таким пафосом, вызвало всеобщее одобрение. Евлашевский победил: собравшиеся с почтением окружили его, он был доволен собой и, словно поставив таким образом печать на этом памятном вечере, немедленно удалился.

Он спешил, да и, по правде сказать, Комнацкий, прогресс, наука теперь гораздо меньше трогали его, чем собственные дела. Бедняга до последнего времени боролся с нуждой, тайком поддерживал свое существование различными мелкими заработками; появление его бывшей жены, как бы нарочно посланной судьбой для его спасения, ставило его в положение, которое следовало хорошенько обдумать.

Вернув себе эту потрепанную жизнью, увядшую и намного менее соблазнительную, чем когда-то, женщину, он мог одним махом обрести независимость. Оправдывал он себя тем, что богатство в его руках могло стать средством, приносящим обильные плоды. Жажда денег заставила его покончить с софизмами… Жребий был брошен, он решил завладеть Евдоксией, как своей собственностью, со всем ее достоянием.

Перепуганная женщина, зная его характер, сопротивлялась как могла, но в конце концов как будто покорилась судьбе, стала уступать и соглашаться на все. Страх сломил ее.

Правда, она еще пробовала договориться, откупиться от неволи, но Евлашевский отстаивал свои права и не шел ни на какие уступки.

Не найдя толкового советчика в Васильеве, Евдоксия отправилась ставить свечи перед иконами святых угодников в церквах и в Киево-Печерской лавре, а попутно перебирала в памяти — кто бы из ее киевских знакомых мог помочь ей вырваться из когтей Евлашевского.

Будущая жизнь с этим человеком, когда она о ней думала, представлялась ей пыткой, из госпожи ей предстояло снова превратиться в невольницу, обреченную на вечные попреки за свою прошлую жизнь, на строгое заточение… и, кто знает, быть может, на нужду?

Утопающий хватается за соломинку. Мысленно перебирая тех, кому она привезла письма, Евдоксия в конце концов решилась довериться статскому советнику Яблокину. Яблокин некогда был в приятельских отношениях с ее так называемым мужем, и знакомство с ним, возобновленное в Киеве, началось в давние времена. Так как приходил он к ней редко, — он занимал теперь высокое положение и навещал Евдоксию только в память о своем друге, — пришлось послать к нему Аннушку с мольбой зайти хоть на минутку для важного разговора.

Евлашевский бывал у нее каждый вечер, Яблокина поэтому просили прийти непременно днем.

Человек он был, сразу видно, почтенный, в частной жизни любил комфорт и веселое общество, с добрым сердцем, но ума невеликого, притом строгий блюститель закона и связанных с ним формальностей. Ему уже было под шестьдесят, он был полноват немного, но всегда свежевыбрит, чтобы выглядеть помоложе. Советник охнул, узнав, что среди бела дня, после плотного завтрака ему придется взбираться на второй этаж.

Его приняли с великим почтением, усадили в удобное кресло, и Евдоксия начала с того, что упала перед ним на колени и, заклиная именем покойного мужа, умоляла, чтобы он выручил ее, сироту, из беды.

Горестным был ее рассказ о прошлом, мучительной была исповедь, без которой не удалось обойтись. Советник слушал с напряженным вниманием.

Во время рассказа только движения его рук свидетельствовали, что старик сомневается, можно ли будет спасти Евдоксию.

— Дело ваше очень трудное, его как орешек не разгрызешь и как хлебную корку не выплюнешь… Все зависит от этого человека, каков он и можно ли с ним поладить; если нет, придется покориться.

— А если убежать на край света? — закричала Евдоксия.

— Конечно, — сказал советник, — будь это возможно, почему бы и нет? Но вы думаете, он, положив на вас лапу, не следит за вами денно и нощно? Не погонится за вами? А ну как объявят розыск и схватят вас где-то в дороге?

Яблокин то разводил руками, то складывал их на животе, показывая, что не видит спасения. Тогда Евдоксия стала просить его быть посредником и поговорить с Евлашевским. Она клялась, что все ее состояние не превышает пятидесяти тысяч рублей и половину она готова отдать мужу, если он предоставит ей свободу.

Советник пообещал заняться ее делом, но при этом шепнул Евдоксии на ухо: «Аи, матушка, вы говорите о пятидесяти, да я-то знал, какой у покойного капитал был. Аи-аи!» Евдоксия закрыла лицо руками, пробовала что-то объяснить, но советник уже не слушал; не откладывая дела в долгий ящик, он пошел к Евлашевскому.

Нужна была вся сила привязанности к умершему другу, чтобы заставить его после сытного завтрака подняться еще и на третий этаж. Прямо жалость брала, видя, как он стоит у дверей, отирает пот со лба, подбородка и шеи и тяжело дышит.

Яблокин застал Евлашевского за объяснениями с Ванькой, от каковых объяснений у того была сильно потрепана чуприна. Такой способ воспитания народа не входил в теоретические рассуждения Евлашевского, но на практике оказывался временами необходим.

вернуться

6

Гершель Каролина Лукреция (1750–1848) английский астроном.