— Никогда.

Я опустил глаза на листок.

«В голове у меня рой безумных мыслей. Кажется, я готова перечеркнуть всё написанное и закричать: хочу видеть Вас, а там всё равно, что будет!»

— Никогда? Но почему?

— Неужели ты не понимаешь? Читай дальше.

«Но как бы я безумно ни мечтала о встрече с Вами, мои муки светлы, чувство огромной благодарности, постоянной радости, что Вы живёте на этой земле, что я всегда, ежеминутно могу думать о Вас, скрадывает все мои горести, смягчает горечь минут, когда я ясно вижу всю тщетность своих мечтаний.

Живите спокойно и знайте, что я никогда не нарушу Вашу исполненную благородного долга жизнь, но я всегда, всегда буду с Вами, где бы я ни находилась и где бы ни были Вы. В мою жизнь Вы вошли навсегда, до последнего её часа».

— Ну, понял? — спросил Сергей.

— Нет.

— Да что тут понимать! Ведь я море… Но не то, что писал Айвазовский. Я современное море, в которое сливают мазут, выбрасывают корабельный хлам, испражняются курортники. Вот какое я море. Море, к которому лучше не приближаться. Я спас её от разочарования.

— По-моему, просто струсил.

— Я спас её, — повторил Сергей упрямо. — Её мучения остались светлыми. Лучше чистые воспоминания, чем грязное море.

— Воспоминания?

— Конечно. Всё давно завершилось. Это было счастье, настоящее счастье, подарок судьбы, а счастье вечным не бывает. Всегда счастливы только идиоты.

— Как же это кончилось?

Он опустил голову.

— Понимаешь, я стал бояться. Не трусить, а бояться. Она видела меня человеком гораздо лучшим, чем я есть. Я не мог пользоваться тем, чего не заслужил. В конце концов, это тоже становится обманом.

— И что же?

— Я писал ей о себе.

— Самоуничижительные излияния?

— Правду писал.

— И она поверила?

— Нет. Женщины склонны видеть мир по-своему.

— Ну, и что дальше?

— Тогда я развеял иллюзии. Стал вести себя как все. Реже писать. И иначе.

— То есть сделал вид, что разлюбил?

— Если хочешь. А что оставалось делать?

— И… убедил?

— Посмотри сам. Вот её последнее письмо.

И хотя письма перемешались, Сергей настолько хорошо знал их, что без труда нашёл нужный конверт.

Это письмо было не на тетрадном листке, а на большом белом и плотном, и написано без помарок. Видно, ему предшествовал черновик…

«Я имела неосторожность за несколько часов нашего короткого знакомства увидеть в Вас то, чего не видела ни в ком и никогда, может быть, то, что далеко не все способны увидеть в Вас.

Один раз в жизни мне повезло… Простите, не то слово. Один раз в жизни солнце пробилось сквозь тучи и заглянуло мне в сердце, и там я увидела Вас, как никому, наверно, не дано видеть. Я буду вечно благодарна судьбе за это чудное мгновенье, продлившееся годы. Но солнце не может светить одному человеку, и оно уходит, оно уже далеко, и на душу спускается прохлада, вечный холод. Это естественно и всё-таки ужасно! Я не хочу заката, не хочу тьмы! Неужели птицы и звёзды, и ветер, и листья на деревьях не сказали Вам, как немного мне нужно, чтобы продлился день? Всего лишь немногие строчки в ответ на самое искреннее, пусть даже ненужное Вам чувство?

Поверьте, мне хватило бы и этого, но сейчас, когда я пишу Вам последнее письмо, я не могу быть неискренней. Я всегда свято уважала Ваше чувство долга перед детьми, перед женщиной, с которой Вы связали свою судьбу. И всё-таки…

Не бывает ли так, что долг служит нам укрытием от жизненных бурь? Ведь жизнь есть жизнь, она многого требует, но так мало даёт. К тому же она безумно коротка. Правы ли мы в нашем самом благородном аскетизме? Не совершаем ли преступлений против самих себя? Долг есть долг, но всегда ли человек долга — герой? А не премудрый пескарь?

Прости, я, кажется, обезумела… Повторяю, это моё последнее письмо. И всё-таки… с 28-го у меня отпуск, муж уезжает в санаторий 26-го. Месяц я буду одна. Буду ждать… Не знаю, чего…»

— Ты, конечно, не поехал?

— Нет.

— И не писал больше?

— Нет.

Я вздохнул.

— Премудрый пескарь? — спросил Сергей с вызовом.

Что я мог сказать? Но он принял моё молчание за осуждение.

— Всю жизнь я бреду по джунглям, по этим непроходимым чащам человеческих отношений! Или по пустыне, где возникают и манят миражи. Мне надоело обманываться, но мираж всё-таки лучше, чем трясина, непроходимые заросли, лианы, которые опутывают тебя и душат. Ты видел сейчас Лиду? Видел, как она стучала по шкафу? Видел её взгляд? Разве в нём было снисхождение? Женщины беспощадны! И Вера была такой, и Лида, и эта девчонка Марина. Но я не хочу, не могу так думать обо всех. Я должен иметь надежду, мираж, верить, что где-то существует другая женщина. Пусть в Новосибирске! Пусть где угодно, но существует. Пусть только в моём воображении. Пусть только в моём воображении — женщина, не приносящая зла.

— А ты? Ты разве не причинял ей зла?

— Именно для того, чтобы не сделать этого, я и не поехал.

К счастью, дверь отворилась и улыбающаяся Алехандра прервала бессмысленный спор.

— Конечно, вы обсуждаете вечные вопросы. А мы ждём вас за стол.

А Лида, успевшая взять себя в руки, спросила спокойно, будто ничего не было:

— Отвели душу, мальчики?

В этом слове «мальчики» звучала не ирония, а та самая снисходительность, готовность к примирению, которой только что жаждал Сергей. И глядя на лысеющего друга, я подумал с болью, что есть в нём, без пяти минут деде, нечто подлинно мальчишеское, и не в нём одном, и, может быть, зря мы так много и однообразно толкуем об инфантилизме молодёжи, — не оглянуться ли на себя? Ведь оглянувшись, сплошь и рядом не молодость души видишь, а недозрелость, чахлое деревце, что переживает зиму за зимой, а не растёт, и всё молодым кажется, хотя дни его уже сочтены.

И в том, как Сергей, откликнувшись на призыв, стал быстро собирать конверты, чтобы снова водрузить их в свой мнимый, всем известный тайник, было что-то мальчишеское, и детская игра, и детская отходчивость. Он в самом деле отвёл душу, мимолётно прикоснувшись к взрослости, и вновь почувствовал себя прежним, за полвека выросшим всего лет на двенадцать-тринадцать редковолосым подростком.

Да, пожалуй, правильно поступил он, когда не поехал в Новосибирск.

Через несколько минут Сергей занял привычное место за столом и, приподняв бокал, начал говорить то, что говорил за новогодним столом всегда, с небольшими вариациями.

— Друзья! Память подсказала мне, что сегодня у нас в некотором смысле юбилей. Я вспомнил давнюю встречу здесь, в этой комнате, за этим столом много лет назад. Если не ошибаюсь, промчалось четверть века. Тогда мы были устремлены в будущее, теперь некоторые готовятся стать бабушками и дедушками. Отчасти это, конечно, грустно, однако в этом и великая сила жизни, её неумолимое, но прекрасное течение…

Про неумолимое течение он повторял, видимо, не случайно.

Оно беспокоило его и успокаивало одновременно.

— Поплывём же смело дальше. Встретим Новый год в надеждах нового этапа жизни. Ваше здоровье, дорогие дедушки и бабушки!

Не самым вдохновляющим был этот тост, но куда денешься? Поток-то несёт в самом деле.

Впрочем, далеко не на всех наводил он уныние. Не унывал, например, Коля, наш членкор. Теперь уже истинный, а не будущий, и к тому же перспективный. А так как перспектива обязывала, членкор Коля старался ей соответствовать и, приблизившись к первому, полувековому юбилею, возрастом не только не тяготился, но даже, можно сказать, несколько перефразируя классика, считал его цветущим, тем возрастом, «с которого по-настоящему начинается истинная жизнь».

Как подлинный учёный Коля не ждал, разумеется, милостей от природы и не полагался на убаюкивающий поток. Он решительно взял дело продления собственной жизни в собственные руки и навсегда покончил с курением и алкоголем, управлял своим организмом в духе новейших веяний, теорий и достижений. Участвовали тут все современные панацеи — и бег трусцой, и хатха-йога, и научно обоснованные благотворные диеты, якобы способствующие общей пользе. Втянулся в эти процедуры Коля с доверчивостью и энтузиазмом неофита и с искренним ужасом вспоминал теперь легендарное ведро с кипящими в смальце котлетами.