— От скромности?

— Нет. Зачем лицемерить? Я не скромнее других. Просто я знаю, что похвалы эти — инерция. Свет умерших звёзд. Понимаешь, потухла звёздочка, а мы ещё не знаем, для нас она мерцает пока. Но она-то знает, что потухла!

Димка перевёл руку с плеча на лацкан моего не кожаного пиджака и стал его дёргать, помогая трудно рождающемуся признанию. Впрочем, мысль созрела давно, только словами её выговаривать было трудно.

Я содействовал, как мог.

— Ты что сказать хочешь? Считаешь, что исписался?

— Нет. То есть в определённом смысле — да. В пределах жанра. Тут уж точно. Лучше не напишу. Кислорода не хватает. Да и зашоренность чувствую.

— Значит, детектив всё-таки ограничивает? Но ты же сам говорил…

— Помню. Сто раз в выступлениях повторял, и в предисловиях, и на круглых столах: детектив — литература об острейших жизненных моментах, событиях, об испытаниях человека на прочность, а не о погонях.

— А на самом деле?

— Да так и на самом деле. Факт. Но острейшие, понимаешь, не всегда самые глубокие. Сама жизнь не всегда событийна. Ты разве не замечаешь, что событийности всё меньше становится? Внешней, конечно, с выплескивающимися трагедиями. Ни войны, ни мора, ни глада, слава богу. Любовные страсти — и те приутихли. Попробуй найди леди Макбет в Мценском районе! Да она давно потребкооперацию возглавляет. И интересуется ею ОБХСС, а не уголовный розыск! Но это на поверхности. Просто поток жизни сегодня не водопадами бушует, а в заводь вошёл и нужно понять его затаившуюся суть, где водовороты души и марракотовы бездны под гладью укрылись, а то и под тиной… Короче, не девятый вал писать хочется, а тот вечный покой, в котором покоя нет…

— Бытовая проза?

Димка бросил лацкан и махнул рукой.

— Не люблю ярлыков. Особенно литературных. Сегодня производственный роман подавай, завтра деревенщики в чести, потом быт в моде. Вот и подстригайся по моде. А я парикмахерских не выношу. Ведь обязательно приодеколонят, как редакторы… Всегда два-три запаха в наборе.

Нет, я своё хочу. Помнишь мою повесть первую? Я её недавно из стола вытащил. Конечно, рукопись не вино, оттого что пятнадцать лет выдерживалась, лучше не стала. Зато я за это время кое-чему научился… В общем, хочу переписать её, а если честно — уже переписал и отдал в журнал. И представь себе, взяли!

Он сказал главное, вздохнул облегчённо и признался доверительно.

— Теперь боюсь.

Мне показалось, что я его понял.

— С проторённой дороги сходить страшно? Действительно! Тут у тебя успех, авторитет, а ты в новое качество, почти в новички. Найдётся осёл, лягнёт радостно — был, мол, ведущий приключенец, любимец читающей публики, а подался куда, зачем? Да и тиражи детективные вряд ли получишь.

Понял я, однако, не всё.

— Это верно, но не это страшно. Страшно, если осёл прав окажется, если не получится.

— Да у самого-то тебя от повести какое сейчас впечатление?

— Когда работаешь, всегда нравится. Но это не показатель. Выйдет книжка, вот тогда видно будет. Я, например, свою последнюю в руки взять не могу — вымученно, худосочно, всё было сто раз и у других и у меня самого… А когда писал, терпимо казалось.

— Ну, если страшно, давай выпьем для храбрости, — предложил я, и Дима согласился.

— Да, нужно выпить. За хорошую книжку.

— За успех!

Он снова согласился.

— Такая профессия, старик. Успех в нашем деле — как нитроглицерин. Проглотишь вовремя — жив, сосуды расширились, кровь пошла мозг питать. Ведь на перегрузках живёшь. Цели-то высокие ставишь, к великим приблизиться хочется. А им каково приходилось? Николай Васильевич мечтал, что в его книжке «вся Русь явится». А чем кончилось? В печку по листику. И умер. Ну, я за «всю Русь» не берусь, конечно. Это неисчерпаемо. Одному человеку не по плечу. Хоть бы немного вглубь заглянуть, те невидимые миру слёзы увидеть, прочувствовать… У Гоголя «неведомые». Но это архаизм. Невидимые нам понятнее, проще. Давай-ка ещё по одной за невидимые эти слёзы. Их ведь, брат, только тот увидеть может, у кого совесть есть. А совесть для писателя… Ты уж мне поверь.

Очень он разволновался, стал наливать и опрокинул полную почти рюмку.

Алехандра, наблюдавшая за нами, подошла сзади и положила руку на Димкину, местами уже седую голову.

— Видишь, утешает. Замечательная девушка, умница, всё понимает. И что я буду делать, когда они Пиночета свергнут? Уедет латифундию обобществлять.

— А ты к нам приедешь.

— Был я у вас.

— Нет, ты был в Аргентине. Это совсем другая страна. А Чили прекрасная страна.

Я так люблю кораблик этот тонкий,
все камни, комья,
негаснущую розу побережья,
живущую бок о бок с пеной…

— Скажи по-испански.

— Хорошо.

Алехандра снова прочитала строчки Неруды.

— Мощный язык. Ломоносов говорил, что на гишпанском нужно с богом разговаривать.

— Мы атеисты.

— Знаю, знаю. Опиум для народа. А вы люди принципиальные.

— Революционер должен быть принципиальным.

— Но латифундию-то небось жалко всё-таки?

Дима подмигнул мне, давая понять, что предстоит отработанный розыгрыш.

— Нет, — сказала Алехандра твёрдо, не откликаясь на шутку.

— Понятно. Что там жалеть? Камни да комья.

— Нет! Это прекрасная страна между горами и океаном. Но это несправедливо. Земля должна кормить много людей, а не одна семья. Всё полезное и прекрасное должно принадлежать народу.

— Видал? Говорит, не жалко. А мне, между прочим, один дачник из садового кооператива письмо прислал. Пишет: «Вы — писатель, инженер человеческих душ, и должны за народ вступаться. Помогите! У меня от участка сосед четверть сотки отхватил. Пьёт, змей, с председателем кооператива, тот ему план и выправил несправедливо. Вступитесь, бога ради, товарищ писатель!». Четверть-то сотки! А ей целую латифундию не жалко. Вздор получается… Невидимый миру смех…

— Дима, — прервала Алехандра, — ты много выпил.

— Ерунда! Садись-ка с нами. С другом моим выпьем. Видишь, друг мой? Ты юность в латифундии провела, а он в эвакуации. В Сибири лес пилил в тринадцать лет. Рабочую карточку зарабатывал. А на карточку знаешь сколько хлеба давали?

— Димка, кончай. Пойди лучше отдышись. На балкон или на диван в кабинет, — предложил я.

— Сначала мы выпьем за моего друга. Надеюсь, ты мне позволишь за тебя выпить?

Что было делать!

— Виват, писатель-реалист Дмитрий Александрович!

— Нет, только за тебя. И не думай, что я пьян.

Но он, конечно, был пьян. Пил Димка, в общем-то редко и был на выпивку слабоват.

— Нет, я не пьян. Я хочу сказать, что чувствую. А чувствую, я понял, что ты мне сегодня поверил. Я всё вижу, всё соображаю. Я оправдаю, старик. Это замечательно, что ты поверил… Спасибо тебе. Человеку нужно доброе слово. Спасибо тебе, родной!

Он поставил пустую рюмку и надвинулся на меня с явным намерением целоваться.

— Димка! Поцелуй лучше девушку.

— Какую девушку? Её? — он повернулся к Алехандре. — Девушка, как вас зовут? Простите, вспомнил: Сашенька! Нет, Кармен. Почему вы не носите алую розу в ваших смоляных волосах? Или ленту. «Вьётся алая лента игриво в волосах твоих чёрных, как ночь». Впрочем, экскьюз, не лента, а мантилья. Я прав, Карменсита?

У любви, как у пташки, крылья,
Её капризам нет границ.
Слышу, рядом шуршит твоя мантилья,
Слышу шорох твоих ресниц.

— Дима! — произнесла Алехандра решительно.

— Слушаюсь, камарада! Алехандра — си, Пиночет — нет. Пойдём, Шурочка! Уведи меня от пирующих, праздно болтающих…

Алехандра проводила Димку и вернулась. Присела к столу, пригубила вина из бокала и сказала убеждённо:

— Дима очень хороший человек и писатель.