— Спасибо и за то.

Так побеседовали они с Павличенко, и тот вернулся к своим мореходным обязанностям, оставив Мазина на палубе. Можно было думать, и он ходил и думал.

Подумать было о чем. Сначала обнаружилось, что соврал Витковский. Уверял, что не знает Татьяну Гусеву, а сам знал, встречался с ней и находился в каких-то отношениях. Потом Брусков, свалившийся, как снег на голову, и не имевший к событиям ровно никакого касательства, вспомнил нечто, хотя и неопределенное, но соблазнительное, заинтересовавшее Мазина. И зря. Павличенко решительно отвел предположение, что на набережной крутился, выслеживал Татьяну Курилов. Скорее Мухин. Опять Мухин! Но откуда же куриловская повесть? Не случайное же это фантазерство!

И не слишком ли много материала? Ведь для следователя, как для бухгалтера, избыток страшнее, чем недостача. Все трое побывали на набережной. Однако убил-то один…

Мазин вышел на корму. Тут было тише, ветер налетал с юго-запада, с носа. Он остановился у плавательного бассейна. На выложенном кафелем дне лежали высохшие желтые астры. Мазин присел в тяжелое деревянное кресло, и корма поднялась перед ним, закрыв на минуту море, одно небо с разрывающимися тучами качалось за спасательными шлюпками. Потом корма опустилась и показались тяжелые волны, с гребней которых ветер срывал брызги и белую пену. Ветер швырнул рой брызг сбоку, через шлюпку, на Мазина. Он поднял воротник плаща и поежился.

«Подлостью пахнет…»

Эти трофимовские слова — не более чем предположение — показались Мазину важными, ключевыми словами. Инспектор высказал то, что чувствовал он сам, а для подлости Мазин не признавал сроков давности. Он поднялся и зашагал вдоль борта, по крытой палубе, к носу.

Большие овальные стекла оградили его от ветра, волны через них смотрелись как на телеэкранах, далекими и нестрашными.

Мазин вспомнил свой визит к Мухину. Он вошел в кабинет и увидел за столом человека, который еще сохранял в наружности своего рода открытую самоуверенность, укрепленную годами, проведенными на должности, внушающей почтение окружающим и самому себе.

— Здравствуйте, Алексей Савельевич! — сказал Мазин, и Мухин, видевший его впервые, ничуть не удивился, а приветствовал вошедшего широким приглашающим жестом:

— Прошу!

Мазин откликнулся на приглашение и сел, а Мухин продолжал смотреть с приветливым ожиданием. И только, когда Мазин достал удостоверение, облачко неудовольствия промелькнуло на челе Алексея Савельевича:

— Не ожидал, что эти наглецы до вас доберутся. Зря побеспокоили.

— Какие наглецы? — спросил Мазин искренне.

— Да ведь вы по поводу истории с ресторанами?

— Нет.

— Разве? А я решил, что склочники вас ко мне привели. И откуда такой народ берется, скажите, пожалуйста!

Мухин говорил горестно, но горесть, как понял Мазин, была общего плана, общечеловеческого, сам же Алексей Савельевич испытывал определенное облегчение и даже пояснил добродушно:

— Рестораны эти — сплошной соблазн.

— Разве рестораны имеют к вам отношение?

— Оркестры, будь они неладные! Хороша культура! Бетховена не играют, а деньги верные имеют. Приходится делиться, понятно… Ну, склочники и меня замарать стараются. Да раз вы по другому делу, о чем говорить!

— Да, по другому, — согласился Мазин. — Мое дело иного рода.

— Прошу, прошу, — повторил Мухин любезно, видимо, не думая о сути мазинского визита, а все еще довольный тем, что склочники не добрались до милиции.

И только по мере того, как Мазин объяснял, что привело его в кабинет Мухина, Алексей Савельевич мрачнел и под конец даже почесал затылок.

— Вот оно что, — протянул он неопределенно. — Я-то испугался, что меня взяточником объявят, а тут бери повыше, в убийцы прочат!

— Ну, зачем вы драматизируете?

— А как же вас понимать?

— Я хотел всего лишь уточнить, знали ли вы Гусеву?

— Все ее знали. В буфете работала. А потом смерть такая… внезапная. Запомнилось.

— Значит, близко не знали?

— Не знал, — ответил Мухин без запинки, но прозвучала в его словах не спокойная уверенность истины, а торопливость самообороны.

— В таком случае, прошу извинить, — поднялся Мазин, не уверенный, что извиняться стоило.

Нет, ничего не было в этом Мухине от моряка, но ведь годы пролетели с тех пор, как качалась палуба под упругими молодыми ногами Лехи, и вихрем взлетал он по тревоге к минным аппаратам. Да и сам Мазин — человек сугубо сухопутный, откуда ему почувствовать то, что легко улавливал коренной моряк Павличенко? Да… Волны пенятся, мачты кренятся… И люди тоже, к сожалению. Что же узнал он у Павличенко? Показалось, что видел тот убитую девушку, подходила она вместе с парнем, правда, обувь не сошлась. Да, многое не сходится, но сойдется, должно сойтись. И не случайно выделил он для себя это запылившееся дело из числа тех, что находились в производстве. Это было «его» дело.

Мазин вышел на нос. Отсюда море и ветер нападали на судно, штурмовали в лоб, и он весь напрягся, одолевая это, простреливаемое колющими солеными искрами, пространство. Каждый новый вал поднимался впереди стеной, нарастал грозно, почти черный внизу и увенчанный радужными вспышками по гребню, обрушивался на теплоход, но стальной нос вспарывал волну, выпускал из нее дух, волна не выдерживала, разваливалась, и с суровым и обиженным гулом обтекала судно по бортам, уступая место очередному соискателю. Хотелось бесконечно любоваться этой мужественной борьбой, не думая о слабости духа, которая подтачивает человека незаметно, проникает в поры исподволь, разъедает, заражает подлостью.

Он повторял это слово не по эмоциональной несдержанности, а сознательно, зная, что если и не сейчас, не сразу, но оно поможет ему понять и объяснить. И еще и еще перебирая не факты, немногочисленные и сомнительные, а ощущения, впечатления, возникшие и испытанные во встречах с каждым из троих людей, которых он подозревал, Мазин думал, кто же из них способен на подлость? Не на вспышку гнева или ненависти, а на трусливую, расчетливую подлость.

* * *

По воскресеньям Мухин редко оставался дома, особенно осенью, когда начиналась охота. Сначала его отлучки вызывали возмущение и противодействие, однако постепенно и жена, и дети, а у него детей было двое — сын и дочка, смирились с постоянным отсутствием главы семейства, и не только смирились, но и стали воспринимать его как факт положительный. Мухин заметил это поздно, негодовал поначалу, винил жену в том, что дети усвоили по отношению к отцу унижающий его, иронический тон мнимой почтительности, выслушивали и соглашались, чтобы тут же забыть все и сделать по-своему, тяготились отцом и не доверяли ему ничего из сокровенного, но потом, присмотревшись и убедившись, что с детьми все в порядке, в школе на них не жалуются, не болеют, Алексей Савельевич махнул рукой на семейные проблемы, передоверил воспитание жене, которая как женщина не волновала Мухина никогда, а как мать его детей устраивала всегда, и успокоился, приняв сложившиеся отношения с издержками, как должное, как своего рода плату за его мужскую свободу, которой пользовался он с нерушимым постоянством.

И потому Ирина удивилась крайне, узнав, что в разгар охотничьего сезона муж решил провести свободный день в семье. Она знала, что это значит. Целый день небритый Мухин будет слоняться по комнатам их обширной квартиры, некогда поразившей воображение студента Лехи, а теперь ставшей скучной и надоевшей, подходить частенько к буфету и проглатывать рюмочку, заедая то кружком колбасы, то кусочком сыра из холодильника, и затевать нудные, бесполезные разговоры, что-нибудь вроде:

— Какие ж ты, дочка, отметки получила?

— Две пятерки и четверку, папа.

— Пятерки это хорошо, а с четверкой подтянись. Сама знаешь, отец твой определенное положение занимает, нужно соответствовать.

— Хорошо, папа, я постараюсь соответствовать.

— А ты не дерзи! Относись к отцу уважительно.

— Хорошо, папа. Я буду относиться к тебе уважительно.