Функции розовых очков выполняет в старости глаукома.

Чем отвратительней зрение, тем выигрышней дорога.

Скоротать дорогу помогает походный марш.

Под левую лучше поется, но плачется лучше под правую.

В танке погибла лошадь, знамя возродило плюмаж.

Свои люди сочтутся – безумием, если не славою.

Расчет на «первый-второй» рассчитан на дураков.

По одежке когда-то встречали, по уму провожают ныне.

Многим, наверно, кажется, что до границы подать рукой.

Многие еще пожалеют, что не полегли в пустыне.

«Положила на плечи руки…»

Положила на плечи руки,

посмотрела куда-то мимо…

– Как тебе дышалось в разлуке,

мой любимый?

Все как будто лежит на месте,

так привычно и так щемяще…

– Я и ждать не ждала известий,

мой пропащий.

А за синей рекой раздолье,

а за лесом лужок не скошен…

– Как тебе гулялось на воле,

мой хороший?

Ни слезиночки, ни полслова,

лишь откинула одеяло…

– Отсыпайся, постель готова,

мой усталый.

«Плачет женщина, слез не стесняясь, глаза в пол-лица…» 

Плачет женщина, слез не стесняясь, глаза в пол-лица,

плачет женщина, плачет, закушены губы до крови,

в угловатой фигурке сквозит ощущенье конца,

как в защитном валу осажденной ахейцами Трои.

Расстегнулась заколка, и прядка упала на лоб,

не таясь потекла по щекам боевая раскраска…

Так подводят черту, так дописывают эпилог,

так в старинной трагедии вдруг наступает развязка.

Плачет женщина, и лишь одно различимо сквозь стон:

«Ну за что ты меня!» – нескончаемая литания.

От Путивля до Вологды эти слова испокон

вырывались у женщины, имя которой Россия.

И опять потянуло дымами – мосты сожжены,

и опять белый свет перечеркнут и набело начат.

Плачет женщина где-то… и вновь это чувство вины,

всякий раз это чувство вины, когда женщина плачет.

Последняя песня Владимира Высоцкого

О златоустом блатаре

рыдай, Россия!

Какое время на дворе,

таков мессия.

Л. Вознесенский

А над гробом стали мародеры

И несут почетный караул.

Л. Галич

Звонок. Последний. В зале лампы,

как мухи, облепили потолок.

«Ваш выход». – Я уже у рампы

и роль свою я знаю назубок.

Когда, захлебываясь ядом,

последний выпад сделает Лаэрт,

схвачусь за бок и рухну рядом,

как будто это в самом деле смерть.

Нет! Я не дам себе поблажки.

Эй вы, сегодня гибну я всерьез!

В ответ хрустят конфетные бумажки,

и кто-то прочищает нос.

А я срываю крест нательный,

уже сколочен, знаю, крест иной.

Душа моя скорбит смертельно,

побудьте здесь и бодрствуйте со мной

хоть час, хотя бы до рассвета,

ведь на миру и смерть красна…

Но вас лишь запахи буфета

сейчас могли бы вытряхнуть из сна.

Не надо ваших мне оваций,

зрачки бы только не были пусты —

но нет, до вас не докричаться,

хоть глотку надрывай до хрипоты.

К кому я вышел? К торгашам и снобам,

пришедшим поглазеть на блатаря.

Не эти ли потом пойдут за гробом

и пленочку поставят втихаря?

Не эти ли… Но вдруг качнулась люстра…

Ну, видите: по рукоять в живот!

Аплодисменты. «Вот оно, искусство».

«Вставай, вставай, до свадьбы заживет».

Я остаюсь лежать на сцене,

по полу растекается пятно.

А в зале свет. Захлопали сиденья.

От упырей в глазах темным-темно.

«Не эти залихватские частушки…» 

Ржавая вывеска: Русь.

В. Набоков

Не эти залихватские частушки,

не наскоро беленые церквушки

и не крикливый псевдорусский сказ,

не кружева и хохломские ложки,

не балалайки, тройки и матрешки,

не сладкий сбитень и не кислый квас,

не эта вся развесистая клюква,

где дух с успехом заменяет буква,

как синтетический покров – траву,

а колесо той брички бестолковой,

которое, пока нелживо слово,

всё катится и катится в Москву.

Рождественская открытка

Мой стародавний друг, пропащая душа,

ужасно тороплюсь, чтоб опустить шестого —

рукой уже подать до Рождества Христова.

Отвык я от тебя, так долго не пиша.

Ну, что тебе сказать? Похвастать вроде нечем,

все нынче не в ладу ни с миром, ни с собой,

но как же сладостно, когда предмет иной

вдруг голосом тебя окликнет человечьим.

Не только что писать – тут боязно дышать,

и жутко и легко от этого соседства.

…Свеча и зеркало… перед тобою детство…

Родиться – умереть – воскреснуть – воскрешать

отныне и вовек, без суетного страха,

приемля тишину и эту снеговерть,

и мудрость обрести, и под ногами – твердь,

как некогда обрел ученый сын Сираха.

О чудо, исцелить от полной слепоты!

Как откровение, всего во всем согласность.

Когда бы ощутил я здесь свою причастность,

ее бы в тот же миг вдруг ощутил и ты,

мой тезка, мой двойник до рокового вздоха.

И ты сейчас не спишь и держишься едва,

мучительно ища такие же слова

и в этом, как и я, преуспевая плохо.

Здесь и пейзаж точь-в-точь, хоть и зовется Йель.

Как все повторено, как это все знакомо!

Я мог бы здесь себя почувствовать как дома,

когда бы так не пахла наша ель.

«Могу ли я…» 

«Могу ли я…» – «Уехал он». – «Надолго?» – «Навсегда».

И горло как петлей перехватило.

Еще один уходит по дороге в никуда

искать иное, лучшее светило.

Постойте, заклинаю вас, ну что вы, так нельзя!

Среди вещей, пропущенных таможней,

ни голосов, ни лиц, ни трав, ни воздуха, друзья,

без этого уехать невозможно.

А сколько недодумано, недоговорено.

Пока вы не разрубите канаты,

одни у нас и нервы, и дыхание одно.

Но вот уже на части все разъято,

и вот себе уж места не находишь ты с утра,

какая навалилась вдруг усталость!

И кажется, что ногу отхватили до бедра —

нет вроде бы ноги, а боль осталась.

Наверное, все правильно, вам будет лучше там:

уютней, легкомысленней, вольготней.

Что ж, не в обиде мы, уж как-нибудь придется нам

самим отбиться здесь от «черной сотни».

Так значит, вы надумали? Ну что же, в добрый путь.

Вот горсть земли – возьмите на прощанье.

Пусть рядом кто-то бросил зло, чтоб побольней лягнуть,