— Это еще не дает ей права… — упрямо начал Огородников.

— Права качать можно в магазине. Вы заплатили за полкило, а вам отпустили меньше. В магазине взаимные претензии проверяются контрольным взвешиванием. Но, простите за банальность, любовь не продается и не покупается. Так что наши деньги ничего нам не должны.

— Грязные патлы. Эти румяна во всю щеку. Эти ее «че-во».

— Так бы и убили.

— Ну, не то чтобы убил, но.

— Убить, убить! Но не насмерть. Как в детстве, помните? От обиды. Вот умру, тогда они обо всем пожалеют, тогда они заплачут, закричат. а я глаза нарочно не открою. будто не слышу. А? не разучились еще эдаким манером растравлять свежие раны?

— Вам, кажется, доставляет удовольствие царапать побольнее.

— Извините, проделываю за вас вашу работу.

— Даже так?

— Средь бела дня заявляется сорокалетний здоровый мужчина: «Все, не могу, допекли, измочалили, выжали как лимон». Они, они, они! А вы? Себя если царапнуть?..

Не будем завидовать дому, волею судеб соседствующему с пивным ларьком. Грязно в подъезде этого дома, грязно во всех смыслах. Заплеванные лестницы, похабщиной исписанные стены. И пахнет здесь зачастую не только кошками. Огородников открыл дверь старого лифта и, брезгливо поморщившись, закрыл. Пошел пешком. Пришельцем из других миров выглядел он в своем австрийском светлом костюме, с красивыми пластиковыми пакетами в обеих руках, среди этого безнадежного запустения.

На замызганной двери было пять или шесть звонков. Он постоял, собираясь с силами, наконец нажал на нижний. Подождал, еще раз нажал. Ни ответа, ни привета. Он нажал на общий звонок.

Резкий дребезжащий звук прокатился по большой квартире. Послышались шаги откуда-то из недр. Дверной глазок (обыкновенная дырка на месте выдранного с мясом замка) оживился.

— Опаздываете, товарищ.

Открывший, рябой мужчина лет сорока пяти, в майке, в парусиновых брюках и сандалиях с оторванными пряжками, потащил его за собой по темному коридору.

— Позвольте… вы меня…

— А ты? — загремел рябой. — А ты нас? Думаешь, мы законы не знаем? Один ты, думаешь, такой умник? А это что?!

Он с торжеством распахнул дверь в уборную. Полка возле унитаза была сплошь уставлена брошюрами по жилищному и трудовому законодательству, по уголовному праву.

Не успел Огородников опомниться, как его втолкнули в уборную и заперли за ним дверь.

— Вы что? — Он рванул на себя ручку. — Немедленно откройте!

— Счас. Вот только шнурки поглажу.

— Если вы сию минуту…

— Лады. Подпишешь бумагу — открою.

— Какую еще бумагу?

— А ты не знаешь! — восхитился такой наглости рябой. — Он не знает! — сообщил куда-то в пространство. — Мы не знаем, — со вздохом подвел он горестный итог. — Ничо, счас мы вспомним. — Он зашлепал в своих сандалетах на кухню.

Здесь происходило собрание жильцов квартиры. Рябой открыл дверь, и в коридор вырвались доселе приглушенные крики.

— Мы разнополые! — молодая увядшая женщина вертела перед собой подростка и так и сяк, видимо, полагая, что и вторичных признаков достаточно для установления простой истины — ребенок мужеского полу.

— А у меня псих, понимаешь ты это, псих! — баба в платке, со своей стороны, выталкивала в круг верзилу с блуждающей по лицу улыбкой.

— Ты справку покажь, — требовала Марья, жена рябого.

— И покажу!

— И покажи!

— Марья, никшни, — прикрикнул на жену рябой. — Этот пришел, из исполкома.

Все прикусили языки.

— Там он, это, в сортире. Интересуется, — сказал он неопределенно. — А мы что… пожалуйста. — Рябой демонстративно открыл настежь дверь в коридор. — Давай, — пригласил он всех высказываться, — без базара только.

— Мы разнополые! — ринулась в атаку молодая.

— Цыц ты. Говори, — ткнул он пальцем в старуху Любовь Матвеевну.

— Повторяю, — старуха почти кричала, чтобы ее было отчетливо слышно в уборной. — После смерти Ивана Алексеича, царство ему небесное, чтобы скрасить одиночество, я пригласила пожить двоюродную сестру.

— Ну так и скрашивала бы в одной комнате, — не выдержала Марья. — На что тебе еще одна?

— Да кака-така сестра она ей? — вскинулась баба в платке. — Жиличка она ей. Ты ж, бесстыжая, объявлению давала в газету! — Баба подлетела к запертой двери, разворачивая обменный бюллетень. — Вот… вот. «Сдам комнату пять с половиной метров одинокой старушке». — Она буравила разоблачительное место пальцем, надеясь силой своей энергии донести как можно зримее печатную картинку до сидящего в уборной.

— Давала, — созналась Любовь Матвеевна, — потому ведь Ленина поначалу-то не хотела, а когда.

— Ты, Любов Матвевна, не финти, — вмешался рябой. — По закону как: шесть месяцев отсутствовал без уважительной причины — вертай комнату государству. — Тут он высунулся в коридор. — 306-я статья! Открой там «Гражданский кодекс», третий справа!

В дверь уборной забарабанили изнутри, но это, похоже, никого не смутило.

— Как это «без уважительной», — всполошилась Любовь Матвеевна. — Мой муж «отсутствовал» эти шесть месяцев, потому что он умер!

— Перед законом все равны, — поддержала мужа Марья. — Претендуешь на площадь — живи!

— А не могёшь жить — вертай государству.

— У меня разнополый ребенок, а эта барыня.

— А у меня псих, видела? Ему, может, отдельная комната положена.

— Ты докажи сначала!

— И докажу!

— И докажи!

Лишь один человек, пожилая, но следящая за собой женщина не принимала участия в суровой битве за пять с половиной квадратов «ничейной земли». Не потому не принимала, что исход битвы был ей совсем безразличен. Напротив. Больше, пожалуй, чем кто-либо, она волновалась за судьбу «темной комнаты», где до ее появления у покойного Ивана Алексеевича была оборудована фотолаборатория, еще напоминавшая о себе кое-какими приспособлениями. Пожилая женщина, Ленина Георгиевна, мать того, кто по недоразумению оказался запертым в клозете, молчала по той простой причине, что ей нечего было сказать в свое оправдание.

А между тем битва продолжалась.

— Вопчем так, — подвел черту рябой. — Сестра тебе эта Ленина-Сталина или не сестра, это нам, как говорится, до моченых яблочек, а комнату эту, Любов Матвевна, ты так и так отдашь.

— Отдашь, — грянул рефреном коммунальный хор.

— …и займем ее мы с Марьей, — просто и буднично, как о погоде на завтра, заключил он.

Молодуха тихо заскулила; мальчик ее, почувствовав слабину материнских объятий, вырвался на свободу; псих закружил по кухне, злобно и вполне осмысленно повторяя «ладно, ладно» на все лады; а его мамаша, баба в платке, опешившая было от такого поворота, вдруг вскочила, дунула к уборной и благим матом заорала под дверью:

— Дашь рябому — живым отсель не выйдешь! Заколочу, паскуда! Дыши тут. Понял? Понял?

Спеша перехватить инициативу, рябой бросился на выручку «товарища из исполкома». Он теснил бабу в платке, пытаясь отвести запор, и кричал:

— Счас, товарищ. Не гоношись, ослобоним.

Для укрепления тылов подоспела Марья:

— Нам, товарищ начальник, расширяться надо. семья у нас перспективная.

— Перспекти-и-вная?! — ринулась в бой молодуха. — Это ты перспективная? То-то он ко мне кажную ночь лезет!

— Лезет, говоришь? — Марья на всякий случай оттеснила от двери опасную претендентку. — Сучка не всхочет, кобель не вскочит!

— А ну, сыми руку, — шипел рябой на бабу, мертвой хваткой вцепившуюся в защелку. — А то я твому психу таку справку сделаю! Статья 46 «Жилищного кодекса», — переключился он на «товарища из исполкома». — Слышь, ты? О праве на освободившуюся площадь. Там, погляди. И еще, это, 191-я и дальше. из Гэ-Пэ-Ка.

— А ты че стоишь? — позвала баба сына. — Врежь ему за «психа»! Ну!

Она захотела показать, как следует врезать, и, видимо, ослабила хватку. Запор щелкнул, дверь открылась. Все как-то разом смолкли. Огородников поднял с пола празднично блестящие пакеты.

— Это ж этот, — вымолвила Марья.