Лицо Егорова кривилось от жалости и отвращения. Маленький, сутулый, с двумя морщинками вдоль узкого лба, он одновременно походил и на мальчика и на старика. Тонкая кожа туго обтягивала острые скулы, она почти просвечивала, словно подсушенная изнутри жарким и злым огнем, и отблески этого огня то и дело вспыхивали в горячих, пронзительных глазах Егорова.

Он постоял несколько минут над матерью, сжимая и разжимая в карманах кулаки; потом, как будто его толкнули в бок, шатнулся, кинулся к вешалке,

— Ну и черт с вами! Живите, как знаете! А решетки вам не миновать, помяни мое слово!..— шипел он, торопливо напяливая пальто.— Уйду я от тебя, уйду! И подыхай тут со своим барыгой!

Хрястнув дверью о хлипкий косяк, он выбежал из дома.

Над проспектом Кирова повис особенный, весенний шум — в нем сливались неторопливое шарканье подошв по асфальту и упрямый, ровный, беспрерывный, как у динамомашины, гул многих голосов.

И чего бродят?! Сидели бы у себя на диванчиках, чай лакали — нет!..

— Р-р-раз! — и Егоров плечом врезался в цепочку девочек, перегородивших поперек тротуар.— Р-р-раз— пихнул костлявым локтем какого-то фраера с тощей пигалицей под ручку.

— Безобразие! — по-петушиному крикнули сзади, а Егоров мчался дальше, с ядовитым наслаждением расталкивая парочки и ввинчиваясь штопором в самую гущу толпы.

Сволочи... Гады... Сволочи... Нате вам, нате!..

Остановился перед каким-то толстяком в шляпе. Нахально подморгнул:

— Дай закурить!

Толстяк ошалело уставился на Егорова.

— Старая бочка,— процедил Егоров.— Сегодня ночью зайдут по твоему адресу...

На углу перевел дух, засмеялся, представив себе помертвелый взгляд толстяка. Наверное, побежал домой проверять ставни!..

Все-таки теперь отлегло немного от сердца.

Из жестяного портсигара — сам смастерил — достал папиросу, ткнул в зубы. Учителя? Пусть!..

Шатался по улицам, всем враждебный и всех презирающий.

Потом надоело бесцельно мотаться. А куда денешься? Можно к Женьке Слайковскому. Но там — мамахен. Станет расспрашивать, охать: «Таких матерей — под суд! Бедный мальчик!» Бедная дуреха, посмотрела бы на своего сыночка, когда они вместе на рынке... А ну их всех к дьяволу!

Он кружил и кружил по городу, пока не забрел к Мишкиному дому. Зайти? По крайней мере не будут надоедать вздохами...

Открыла Мишкина мать — кругленькая коротышка с яйцевидным животиком, круглым личиком, в круглых очках; все в ней — уютное, домашнее, даже имя — как желтый лоснящийся блин.

— Здравствуйте, тетя Соня.

— Здравствуйте, если не шутите.

— Поздно я?

— Да уж коли к ужину поспел — значит, не поздно.

Так она всегда встречала его, когда прежде он забегал сюда частым гостем; и как прежде, от нее исходил и сейчас горьковато-удушливый запах рыбьего жира, на котором она печет икряники и тонкие жесткие лепешки из рыбьей муки. Егоров с неожиданным удовольствием потянул в себя знакомый запах, скинул пальто и пошел за тетей Соней.

В маленькой комнатке с низким потолком собралось за столом все семейство — дядя Давид, плечистый великан с бритой головой и волосатой грудью, выпирающей из выреза майки, рядом с ним — Мишка и его двое младших братьев, очень похожих друг на друга; у обоих — большие хитрющие глаза, густые — даже на ушах — веснушки, и оба жадно спорят:

— Пап, а почему Оське три куска сахару, а мне два?...

Мишка оторвался от блюдечка, удивленно глянул на Егорова — вот уж не ожидал...

— А, Сашок,— громкий бас дяди Давида, привыкший к морю, не умещается в комнатушке,—давненько я тебя не видал... Как она, жизнь молодая?..

— Да я, Миш, за учебником...— Егоров скользнул в соседнюю комнату. Вот незадача... Приперся, когда не надо!

За столом — осторожный шепот, заглушенный скрипом отодвигаемого стула. К Егорову подошел Мишка, ухватил за рукав.

— Будет ломаться, идем, что ли...

— Да я уж налопался. Только-только, не веришь?

Но тетя Соня уже налила в чашку чай:

Пей, Сашок, не стесняйся — в Волге на всех воды хватит...

Чай здесь любили и пили много, до седьмого пота. Может быть, потому, что перед чаем всегда была рыба — соленая, вяленая, копченая.

— Да ты дай-ка ему воблешку,— сказал дядя Давид, и сам оторвал от вязки, лежавшей с краю, рыбешку побольше.— Светится, как стеклышко! — Он посмотрел воблу на свет. В самом деле, брюшко у сушеной рыбки розовато просвечивало.

— Да сахар, сахар-то бери, или ты вприглядку пьешь? — дядя Давид пододвинул сахарницу.

— Не люблю сладкого,— сказал Егоров. Но взял два куска, чтобы предупредить шумные уговоры.

— Так вот, Михаил,— дядя Давид довернулся к Мишке, продолжая прерванный разговор,— кильку насосом качать можно, а сельдь — не пойдет!

— Пойдет,— упрямо возразил Мишка, прихлебывая чай.— Был бы хороший косяк — и пойдет!

— Не пойдет; к нам Терещенко приезжал — опыты ставил!

— Терещенко на кильке опыты ставил...

— Ты что же, академиков учить хочешь, профессор?

— Подумаешь,—Мишка снова хлебнул из чашки,— академик...

Дядя Давид закончил четыре класса. Он верит книгам и академикам. Зимой — на берегу, летом — в море; скоро путина; потом к нему, на плавзавод, уедет все семейство — и мать, и Мишка, и братишки...

— Да будет вам,— сказала тетя Соня и мягко шлепнула Егорова по плечу.— Не слушай ты их, завели на весь вечер!..

Но Егоров слушал. И не то чтобы очень вникал в смысл, а так—слушал, как они спорят,— отец с сыном, сын с отцом... И думал. Не то чтобы думал, а так — ползли да ползли унылые, блеклые мысли про отца, про извещение из военкомата, про мать, которая путалась с квартирантами, про Барыгу — так он называл про себя того типа, который появился у них год назад, и если раньше было просто нехорошо, то потом стало совсем плохо. И хотел ведь после семилетки уйти из школы — нет, учителя в один хор: «Способности, способности...» Вот тебе и способности...

Он сделал вид, что размешивает остывший чай, а сам под столом сунул Оське в руку сахар. Борька заметил, потянулся к Оське, и оба, весело улыбаясь Егорову, блаженно зачмокали. Потом Оська уронил себе на колени пустую чашку.

— Мишигенер!—закричала тетя Соня.

Все засмеялись, Оська заплакал.

«Мишигенер» — значит, сумасшедший. Это Егоров знал.

Когда чаепитие закончилось, Мишка с Егоровым подошли к маленькому столику, на котором лежали тетради и учебники.

— Какой тебе учебник? — спросил Мишка, ковыряя спичкой в дупле зуба.

— Не надо мне никакого учебника,— сказал Егоров.—Я так завернул... Сгоняем в шахматишки?..

— Нет,— сказал Мишка и бросил спичку в угол.— Некогда мне.

— Занят?

— Дело одно есть.

— Это за которое вас на комсомольском крыли?..-

— Ага,— с нарочитым равнодушием ответил Мишка.— То самое.

— Ишь ты,— удивился Егоров.— А на кой ляд вам эта теорема-то сдалась? Вам что — в учебнике не хватает?

— Надо,— сказал Мишка.

Тут в Егорове снова шевельнулась притихшая злость. Он ни за что не признался бы себе в том, что завидовал Мишке, завидовал тому, что у Мишки был дом, семья, а у него их нет, и тому, что вот, живут они с Климом какой-то своей, особенной, загадочной жизнью, — и у него, Егорова, тоже была своя жизнь, о которой никто в классе ничего не знал, но это была совсем не такая жизнь, как у этих двоих... Завидовал он и тому прошлому, когда они — втроем — были вместе, и соединяло их только хорошее и чистое, а теперь он стал для Клима и Мишки чужаком... Он ни за что не признался бы себе во всем этом, а может быть, он и действительно так не думал в тот момент, и его разозлило только то, что Мишка не хотел поделиться с ним какой-то тайной.

Он раздраженно усмехнулся:

— Что ж ты один корпишь? А Бугров?

— Он тоже занят,—сказал Мишка.

— Знаю я, чем он занят! Подцепил какую-то деваху под ручку. Ну и философ, а? — он коротко хохотнул. А потом, увидев, как растерянно обмякли Мишкины губы, хохотнул еще раз, уже смелее.— Я аж глазам своим не поверил! Смотрю — фланирует по Кировскому, увивается вокруг нее эдаким фертиком —вот ловкач!..