Изменить стиль страницы

Чего он только не натерпелся, но все еще полон жизнерадостности. Хочет отомстить, сожрать, загрызть их.

— Я вел себя как болван, — говорит он. — Я старался ставить прекрасные пьесы. Это не дало ни гроша, — где же справедливость! Ставил дрянь — ради денег — и тоже не добился успеха, — слишком хорошо поставлено!

На «Тартюфа» он израсходовал двадцать тысяч франков. «Андромаха» ему ничего не стоила, потому что он все взял на время у Сары[121], — но в этом театре прогораешь в любом случае. «Юлий Цезарь» — его бесспорная удача — дал десять аншлагов и на том кончился. Один только Трарье знает, что при переходе сюда со Страсбургского бульвара у него, Антуана, было триста тысяч долгу. Он решил, что в Одеоне этот долг удастся погасить, все спасти или подохнуть. Он окружен мерзавцами, но Бриан и Клемансо — выше похвал. Однажды ему понадобилось кому-то добыть орденочек, чтобы взамен получить сто тысяч франков. Клемансо это устроил и даже не спросил для кого. Кредиторы приняли в нем участие и отстояли против потока гербовой бумаги.

— Я не живу больше! Нигде не показываюсь. Так и сижу на тонущем корабле.

— Вы бальзаковский персонаж.

— Ах, Бальзак! — говорит Антуан. — Я перечитал в «Цезаре Биротто» то место, где на него обрушивается лавина опротестованных векселей. Чертов богатырь этот Бальзак!

Он курит, курит, и снова:

— Я верю в справедливость, в то, что порядочным людям должна быть удача.

Стучатся — это секретарь явился сообщить:

— Господин Антуан. Пахнет гарью. Пока ничего не обнаружили. Пожарные ищут везде, из себя выходят. Требуют вас.

— Вот и развязка, — говорю я. — Пусть горит! Я остаюсь.

— Меня засадят, — говорит Антуан, выходя из кабинета.

Я смотрю на окна — не очень ли высоко. Он возвращается:

— Загорелось в уборной у Гретийя. Все-таки «Парижанку» в «Комеди Франсез» взяли: это моя победа. Что бы ни случилось, это, по крайней мере, останется. Все театральные директора прогорают. У Карре два миллиона долгу. Ваш Гитри кое-как держится. Если я арендую Амбигю, Жемье пропал…

Вдруг он говорит:

— Ах да! Вы ведь мне принесли пьесу?

— Нет! Я ухожу, к чему вам моя одноактная пьеса.

— О нет! Читайте! Уверен, что это весело! Другого у меня ничего нет. Хоть раз поставлю то, что по душе.

— А вы думаете поставить?

— Конечно! Вот вам минеральная вода. Ведь вы, кажется, пьете эвианскую?

Я читаю прескверно. Антуан сразу веселеет. Когда чтение кончено:

— Тут у вас многое отчеканено, как медаль. Не хуже «Рыжика».

— Вы будете это ставить?

— Немедля. Успех верный. И я ничего не буду сокращать: все прозвучит…

* Новая горничная Мари. Верит в тринадцатое число и не работает по воскресеньям. В тридцать восемь лет развитие тринадцатилетнего ребенка. Была замужем раз — с нее хватит.

Вспоминает только одно хорошее место — у испанского посла.

Ей пришлось работать в домах, где перевешивали кофе, а ей на обед оставляли одно крутое яйцо, когда сами хозяева — люди богатые — обедали в гостях.

Съедает вчерашние корки. Вот уже год, как она не пробовала свежего хлеба. Застенчивая, эльзасское произношение, пришепетывает и каждый раз, когда проходит мимо кресла, извиняется.

* Баррес — великий писатель, лучше всех знает французский язык, но что он хочет сказать? Он понятен, фраза за фразой, но из всей этой ясности получается туман…

28 февраля. Литература — это такое занятие, при котором надо снова и снова доказывать, что у тебя есть талант, людям, лишенным каких-либо талантов.

* Вкус — это, быть может, боязнь жизни и красоты.

4 марта. Очередной обед в Гонкуровской академии — Рони, обзывая Виктора Гюго гениальным кретином, старается объяснить мне, что такое мыслитель и чем хороша игра ума: Кант, Бергсон, Пуанкаре. Но я стою на своем, я твержу, что в одном прекрасном стихе Виктора Гюго больше мыслей, чем в сотне книг метафизиков.

20 марта. Дождь, смешанный с каплями фортепьяно.

25 марта. И вот анализ моей мочи, у меня белок. И аппаратиком, похожим на компас и хронометр, Рено измеряет давление моей крови, и стрелка отмечает двадцать. Это слишком много. Мои артерии, хотя они и очень гибки, бьются слишком сильно. Пора начинать записи о старости.

7 апреля. Надо бы написать книгу, которая была бы настольной книгой мыслящих молодых людей, а не просто книгой, дающей два часа наслаждения.

19 апреля. Два тощих поленца загораются друг от друга, как трубки двух стариков.

Расскажите свою жизнь, но пусть она будет чистой.

20 апреля. Как это ни комично, но моя репутация верного мужа укрепляет мою литературную репутацию.

26–27 апреля. Барфлер. Женщина с волосами, растрепанными морем.

Разочарование: мадам А., ничем не примечательная старушка, глядит на нас недоверчивыми маленькими глазками. Она обязательно хочет показать нам дом, в котором мы останавливались двадцать лет тому назад. Тогда он был лучше. От него пахло сосной, а нынче он пахнет коврами. Она обмещанилась. Альбом для открыток; портреты папы римского, рисунок пером и надпись: «Боже, храни моего жениха». Молодую девушку решили превратить в даму: пианино, скрипка, мандолина мужа, и ковры, и обои!.. И все это в полумраке. Мадам А. хочет услышать от нас, что она совсем не постарела…

Здешние жители. До чего же им безразлично, выходит окно на море или нет.

3 мая. Воспоминания о Барфлере.

Как трудно объяснить, что ты, собственно, делаешь!

— Значит, вы пишете?

— Все время.

Самое трудное — это объяснить так, чтобы поняли, почему лучшие вещи, наиболее отделанные, продаются, в сущности, дешевле прочих.

— Значит, вам для вашей работы не обязательно быть в Париже?

— Нет, напротив.

— Вы зарабатываете много денег?

Как сказать, что верно как раз обратное, и не обесчестить себя в их глазах?

— Ну, вот вы, скажем, торгуете рыбой, так?..

На третьей реплике меня прошибает пот.

Чтобы как-то закончить разговор, приходится рассказывать о том, что само ремесло очень приятное, много свободы, и даже что зарабатываешь много денег. Добавляю, что я награжден орденом, являюсь членом одной Академии.

Орден, конечно, они сами заметили, но, не зная, как объяснить это обстоятельство, предпочли обойти его молчанием. Теперь они говорят увереннее:

— Ну что ж! Видно, вы себе пробили дорогу.

Академия их не трогает даже при сообщении о получаемых там трех тысячах франков.

— Вот, например, Ростан, о котором вы, вероятно, слышали.

Движением головы они делают знак, что слышали, но я читаю в их холодных взорах, что они не знают его совсем. Ну что ж, и в Барфлере можно пережить приятную минуту… По поводу моего «Паразита»… Теперь-то они его прочтут. И если я вернусь сюда, вытолкают меня в шею…

4 мая. …Все изнашивается. Даже образы, которые очень помогают, в конце концов начинают утомлять. Стиль почти без образов превосходен, но к нему приходишь через всякие ухищрения и крайности. Вот этого не понимают профессора литературы, они сразу стараются вас угасить. Гаснуть можно, но только если ты уверен, что можешь вновь заблистать, когда захочешь.

Прекрасный стиль не должен быть виден. А Мишле только этим и занимается, поневоле изнемогаешь. Вот в чем превосходство Вольтера или Лафонтена. Лабрюйер слишком выделан, Мольер слишком небрежен.

Некоторые достигают сжатости только с помощью резинки: они выбрасывают нужные слова.

Писание должно быть как дыхание. Гармония вдоха и выдоха, с ее замедленными и учащенными ритмами, все естественно, — вот символ прекрасного стиля.

У тебя один долг перед читателем — ясность. Надо, чтобы он принимал оригинальность, иронию, буйство, — даже если все это ему не нравится. Их он не вправе судить. Можно сказать ему, что это его не касается…

* Суинберн. Пробовал читать некоторые его стихи. Сомнения нет: они приторны. Не нахожу в этом ни силы, ни ума. Нахожу, что приторно. Скучно.

вернуться

121

То есть в театре Сары Бернар (1844–1923) — известной французской актрисы. Театр Сары Бернар был основан в 1898 г.