* Лабрюйер единственный, у кого любые десять строк, прочитанные наудачу, никогда не разочаровывают.
* Ощущаю себя лишь на краю истины.
29 августа. Для того чтобы сделать самое крошечное добро, надо быть святым.
21 сентября. Очень театрально — то есть очень фальшиво.
* Одни только успехи, а произведений нет.
* Мечты — это мои удобрения.
* Читал вчера вечером Тэна и Готье. Насколько Готье выше Тэна. Он владеет точным словом и нужного цвета. Он владеет всеми словами всех цветов и умеет их выбрать. Он не намекает, он рисует сразу. Тэн прилежен. Он действительно силен по части латинских сочинений, но потомкам это не очень по вкусу.
22 сентября. Тэну хотелось иметь впечатления о путешествиях, Готье их имел.
* Критик — это отчасти солдат, стреляющий по своей роте или перешедший на сторону неприятеля — публики.
26 сентября. Живописать людей! Что это значит? Следовало бы живописать фон, но его не видно. Мы замечаем лишь внешнее. А ведь нет человека даже самого достойного, который своими словами, своим поведением и жестами не был бы чуточку смешон. Мы запоминаем именно эти смешные стороны. Неумолимое искусство не уважает добродетели, и, если верить искусству, получается, что жизнь прежде всего комична.
* Крестьянин одним своим замечанием освещает всего человека до глубины души. Словно вскрывает его.
* Мирбо — реалист, который трактует реальность бестактно, приемами чисто романтическими.
* Не следует говорить о пьесе дольше того срока, который потребовался автору для ее написания.
* Я любезен только с теми людьми, в превосходстве над которыми уверен.
12 октября. … «Эмигрант» Бурже жалкая вещица, написанная романтиком, который ровно ничего не смыслит ни в театре, ни, увы! в прогрессе человечества.
Старик зритель аплодирует всему, что говорят на сцене офицеры: все, что говорит офицер, — правильно…
Какая-то женщина уснула на спектакле. Значит, есть еще порядочные женщины…
15 октября. Лицемерие может длиться особенно долго именно в дружбе. В любви мало одних слов: надо еще и действовать. Дружба долго может обходиться без доказательств.
28 октября. Образ, как микроб, угрожает стилю прозаика гибелью.
30 октября. Бывают минуты, когда все удается. Не пугайтесь: это пройдет.
4 ноября. Как-то Леон Доде пошел обедать в «Кафе де Пари» в нижний зал, где очень плохо кормят. Надеясь, что его лучше обслужат, он намекнул на свою принадлежность к Гонкуровской академии, но ее знают лишь на верхнем этаже…
21 ноября. О гнусные люди, которые присылают нам записки еще до того, как прочтут нашу книгу!
24 декабря. Для глаза, умеющего видеть, нет большого различия между прекрасным небосводом и старой печной трубой.
* Я смотрел на крестьян как на природу, на животных, на воду, на деревья.
То, что я говорю о дереве, применимо ко всем прочим деревьям, но образ, который передает читателю мое впечатление, я нашел, рассматривая вот это дерево, а не другое.
1909
1 января. Я мог бы начать заново все мои произведения, если бы разжал тиски.
5 января. Никогда не решусь перестать любит Жюля Леметра. Даже мысль о том, что он расстреляет меня в один прекрасный день, не изменит моих чувств к нему. Почти все представители моего поколения ему обязаны, вернее, его благожелательной критике.
Из всего прошлого, которое восхваляет Жюль Леметр, я жалею лишь о нем самом. Я знаю цену этой критике; это критика — от общих идей, продолжение дела Дрейфуса. Я даже не подозревал, что быть дрейфусаром такая великая заслуга. Не знаю, мог бы я быть роялистом или нет. Я слышал, что герцогу Орлеанскому понравился мой «Паразит». Для настоящего писателя этого было бы достаточно, чтобы переменить политические убеждения, но я останусь дрейфусаром — с теми, кто верит — предвзято — в невиновность, против тех, кто провозглашает — предвзято — виновность…
* Его считают человеком хорошего вкуса только за то, что он тренируется в пренебрежении к великим людям.
23 января. Счастливое свойство моей памяти: тут же забывать прочитанное.
1 февраля. «Из написанного»[119]. Перечитываю. Естественное — это любовь к правде. Воображение, чего ни коснется, — возмутительно фальсифицирует.
9 февраля. Вчера — смерть Мендеса, попавшего под поезд. Он, острослов, ненавидел иронию. Он признавал только иронию Куртелина, что, впрочем, нас устраивает.
Почему его смерть должна меня огорчить? Он всегда был ко мне безразличен. Он ставил в вину Ростану его небрежности.
«Передайте ему это, вы же с ним знакомы», — советовал он мне. Продуктивен — да, но не труженик. Тщеславие, столь необычное, что он не мог бы выразить его в стихах.
Рядом с ним ты мог почувствовать себя посредственностью; отойдя на несколько шагов, ты успокаивался.
Человек, для которого внешний мир не существовал.
Его разговор напоминал его манеру драться на дуэли: сотрясая воздух фразами, он открывал себя. А ты не смел кольнуть его репликой, зная, что проколешь насквозь.
В этом поэте было что-то от буржуа. Как все преуспевшие буржуа, он презирал маленьких людей.
Он верил в народ, он, никогда не видевший народа.
О нем говорили, что он красив как бог. Никто не решался сказать, что он красив как человек.
Можете склонить перед ним голову, но все-таки скажите: «Потому что он умер».
Стал знаменит силою плодовитости.
* Мендес. Улица забита пришедшими на его похороны. Каждый говорит о своих делах. Спрашивают: «Вы над чем работаете?»
Ришпен выступает «от имени поэзии». Капюс спрашивает, представляю ли я, каким я буду, когда придет моя очередь.
Ходят по могилам, сторож протестует.
— Неужели вы не понимаете? — говорит ему кто-то из нас.
— Я понимаю, что не следует ходить по могилам. Как только другие этого не понимают!
Указывают друг другу на сына Верлена, крепкого, дородного малого, начальника какой-то станции метро.
— Я слишком много работал для других, — говорит Капюс. — Думаю отныне проводить в деревне семь месяцев в году и работать для себя.
В Мендесе было все, что мне не нравится, все, чему я, быть может, завидую.
Капюс делает мне признание: он теперь с удовольствием читает руководства по грамматике. Давно пора!
* Собрание в обществе литераторов. Мосье Блок, сотрудничающий в «Голуаз», пожелал быть представленным мне. По его мнению, моя «Раготта» — шедевр. Я не сразу нахожу, что ответить, и ограничиваюсь жалким:
— Так, значит, это вам понравилось! Благодарю вас.
Коолюс, Атис и еще кто-то сообщают мне, что преемником Мендеса в «Журналь» называют меня. Нозьер будто бы сказал: «Это великолепная кандидатура». Я храню молчание, дабы эти лестные для меня разговоры продолжались подольше; про себя же я твердо решаю не пускаться в подобную авантюру. Впрочем, полагаю, что Летелье вряд ли подумает обо мне. Раз так, к чему эта скромность, хотя бы и ложная?
16 февраля. У Антуана. Чтение пьесы «Ханжа». Антуан опаздывает, и я успеваю пройти в зал, посмотреть кусочек «Андромахи». Зрители, приведенные силой, пустоты в рядах кресел. Бедный театр! Когда книжные лавки закрываются, он выступает огромным зловещим четырехугольником. Если бы не писсуары, разве стоило бы сюда заходить? Антуан извиняется, он очень вежлив, тон сердечный, теплый.
Я спрашиваю:
— Ну как тут идут дела, только совершенно серьезно?
И он с чудаковатой словоохотливостью рассказывает, чуть хвастая и противореча себе: «Четыреста тысяч франков долгу, никакой надежды погасить долг. Театр умер, публика на него плюет». Антуан решил не сдаваться. Вот тут он и умрет. Сколько раз уже ему приходила мысль: «Умереть бы от молниеносного удара, сгореть на пожаре!» Он не хочет переходить на бульвар[120], не так уж это весело… Если бы еще можно было перевести туда его Одеон. Эта мысль прельщает Клемансо и Бриана. Устроить Одеон, например, в помещении Гетэ, с тем чтобы два-три раза в неделю там было музыкальное кабаре. Но переходить на бульвар без Одеона — это значит сгубить все, что было достигнуто. Так и скажут: «Не вышло. Провалились. Где официальное признание?»