— Это со мной нечасто случается.
— Вот… — задумчиво произнесла она. — Знаете, он далеко не так уверен в себе, как прикидывается…
— И слава богу!
— Вот… — Она заговорила медленнее, растягивая слова: — Я что хочу сказать… Он сумел поставить этот журнал, да его-то там не любят… И по-моему, это его гнетет. Я хочу сказать, когда достигаешь его уровня, то просто необходимо, чтобы тебя любили, — иначе не видать ему работы, к какой он стремится. А что он прекрасно с ней справился бы — в этом никто не сомневается. Но, по-моему, главное, почему он серьезно задумался, не устроиться ли ему на это место на телевидении, — это страх, что ему начинает изменять счастье. Он слишком быстро продвигался по службе — это всех раздражает. Ему завидуют. И вот мне кажется, он решил, что, если ему удастся развернуться здесь по-настоящему — ведь отчасти это будет и административная работа, — он получит хороший козырь, как, по-вашему? Во всяком случае, мне кажется, когда вы уехали, он очень жалел — не ждал этого, — хотя, наверное, отчасти сам вас довел, ведь он же вас заваливал работой.
— Тут дело не столько в самой работе, сколько в вечной спешке. Сами по себе статьи эти вряд ли имели какое-то значение.
— Вот… Статьи, конечно, большого интереса не представляли… не представляют, ведь так? Я хочу сказать, Дэвид всегда ставил ваши статьи выше всех остальных, но даже они… Собственно, вы и собирались сделать их несколько поверхностными. Правда?
— Нет! Но так вышло. Спасибо!
— Вот… Ну, и вы понимаете, Дэвид ведь действительно талантливый человек. По-моему, ему просто осточертело все это.
— Что именно? — спросил, появляясь в дверях, Дэвид. — Ага, молчите! Итак, вы говорили обо мне? Верно? Почему молчание всегда знак согласия? Почему бы ему не быть знаком пренебрежения, например? Нет! Ну ладно, я пересмотрел наши планы. Из твоих крошечных оконец на втором этаже я уже видел окружающие тебя с трех сторон горы или что там еще. Поэтому прогулка отменяется. Предлагаю выбрать четвертую сторону, где гор нет, и насладиться английским сельским пейзажем, как я люблю — в облаке бензинной гари, со скоростью шестьдесят миль в час, взяв курс на ближайший известный тебе ресторан, где подают добрый горячий обед и доброе холодное пиво, как сказал бы мистер Хемингуэй. Помнишь его «Праздник, который всегда с тобой»? Он пишет там, что жена его «готовила добрые сандвичи». Интересно, что было бы, если бы она вздумала готовить худые? Заметь, этот человек пытался воскресить слово «добро», уж поверь мне. В этой книге оно встречается десять раз на странице, как минимум. Поэтому он, наверное, и пустил себе пулю в лоб. Добро мертво, а Эрнесту недостало веры праотцев, чтобы преодолеть это маленькое препятствие, когда он споткнулся о него. Смерть! Ну ладно. Готовы мы или нет? Скажи, Ричард, ты всегда ходишь в грязных джинсах и прочем? Где твоя былая брюмелломания? Ведь это ты толкнул меня на этот путь. Я был простодушным юнцом, пока судьба не свела меня с очаровательным юношей, талантливым юношей, остроумным юношей, юным юношей Р. Годвином, который, ваша честь, научил меня хорошо одеваться — с того и пошло. Поехали! Помчимся мимо всех этих полей и мускулистых людей, которые жнут, или сеют, или что они там делают в это время года.
— Пожалуй, косят? — спросила Антония.
— Только что кончили, — ответил Ричард.
— Когда вы закончите первый тур вопросов и ответов в сельскохозяйственной викторине, можно, пожалуй, и выезжать. И ради Христа, Ричард, переоденься. То, что ты живешь здесь, достаточно плохо и без того, чтобы ты еще наряжался для своей роли. По-моему, с твоей стороны чистейшая показуха одеваться под деревенского простака. Ты заслуживаешь лучшего.
— Какая может быть связь между рациональностью и одеждой? Носят ее, чтобы приукраситься, а вовсе не для тепла. Это павлиний хвост, а не оперенье.
— А по-моему, Ричард одет удивительно рационально, — сказала Антония.
— Продолжай в том же духе, и ты кончишь там, что будешь брать телевизионные интервью у архиепископа Кентерберийского и дирижера самого модного поп-оркестра.
— Люди получше меня вынашивали замыслы и похуже. Ну, поехали!
Они послушались его и вскоре очутились в Коккермауте, в ресторанчике «Форель», где долго, обильно и словоохотливо завтракали. После завтрака, объявив, что таким прекрасным летним днем нельзя не полюбоваться и что откуда же еще любоваться им, как не из окна комнаты, выходящей на солнечную сторону, Дэвид потребовал, чтобы они перебазировались в гостиную, где они еще выпили, затем попросили чая и стали дожидаться открытия бара. Все это время они с Ричардом без умолку говорили о Лондоне, общих друзьях, политике, непрестанно перепрыгивая с предмета на предмет, ведя разговор в возбужденном, приподнятом тоне, что в самом Лондоне было естественно и забавно, в Коккермауте же звучало истерично и излишне многословно. Антония снова, как и после реплик, произнесенных при появлении (по всей видимости, хорошо отрепетированных), весьма изящно свернулась в кресле и совершенно отрешилась от них обоих, судя по равнодушным ответам в тех случаях, когда спрашивали ее мнение. Они говорили об успехе.
— Я просто не вижу других мотивов, или стимулов, или как тебе угодно называть это, — говорил Дэвид, — я хочу сказать — какие еще причины могут побудить человека к действиям? Назовем это честным соперничеством, если тебе так больше нравится. Что еще?
— Да какое там стремление к успеху — просто Жадность, — ответил Ричард, — жажда власти или жажда наживы. Все, что угодно, лишь бы преуспеть. И какие-то мерки насчет того, что и когда допустимо, вряд ли здесь имеют значение. Добейся известности, и это уже успех, хотя причина твоей известности может не иметь никакого отношения ни к твоим дарованиям, ни к твоим личным качествам и т. п. — довольно оказаться в составе жюри на телевизионной викторине.
— Не так это просто, как кажется.
— А кто говорит, что просто? Но этого же недостаточно — вот что я хочу сказать. Мне осточертело гоняться за знаменитостями — ведь вся моя работа сводилась к этому, может, потому я так болезненно реагирую, как выразился бы ты.
— Просто тебе осточертела роль догоняющего. Захотелось для разнообразия самому стать знаменитостью. Чтобы погонялись за тобой.
— Ну, это ты…
— Для разнообразия! — Дэвид помолчал и прибавил: — Подумаешь, разнообразие.
— Неужели ты так-таки и не можешь меня понять? Просто я считаю, что жизнь можно устроить лучше, вот и все. Не исключено, что я ошибаюсь. Не знаю, сумею ли я ясно сформулировать свою мысль и т. д. и т. п., но, видишь ли, мне кажется, что погоня за успехом — чем, по твоим словам, занимаются абсолютно все, по крайней мере все, кого мы знаем (никто, конечно, в этом никогда не признается, но для них единственное, что важно в жизни, это быть известными), — так вот, мне кажется, что для меня это теперь уже не столь существенно. И я хочу выяснить, нет ли еще чего-нибудь. — Ричард волновался, ему хотелось, чтобы слова его звучали убедительно, но до этого еще не дошло он сам еще ясно не видел своей цели.
— Стало быть, ты сделал выбор — отойти в сторонку. Все это было бы не так плохо, будь у тебя на что опереться, но этого-то у тебя как раз и нету, — резко возразил Дэвид, — несколько статеек, халтурные песенки — ведь и только? Ты же не можешь просто сидеть и размышлять все время, а? Хотя, пожалуй, ты смог бы. Вроде Бертрана Рассела, который отрешился от мира на семь лет, чтобы обдумать Principia Mathematica, — типично библейское число, уж он-то наверняка это заметил, — но это как-никак была диссертация. Ты не интеллектуал. Какую тему возьмешь ты для своей диссертации? Что тебе не по душе твой прежний образ жизни? Ну и что? Измени его. Ты не можешь просто взять и убежать — во всяком случае, не в это же захолустье.
— А почему бы и нет? Так ли уж важно обязательно жить в городе? Знаю, знаю, считается, что мы живем в век Горожанина, и, если ты не мозолишь глаза семи миллионам человек, значит, ты в какой-то мере неполноценен. Но почему? Знаю, что наша культура — культура больших городов, тра-ля-ля-ля, что все большее и большее количество людей будет наблюдать жизнь из окна автомобиля, мчащегося сквозь строй небоскребов… но каким образом это может изменить что-то действительно существенное? В чувствах людей, их поведении и мыслях… в поступках?