Нарисовала Вера и портрет свекрови. Карандашный рисунок читающей книгу у окна спокойной строгой старухи с орлиным профилем, необыкновенно опрятной в старомодном платье и чём-то вроде шапочки на голове сделан очень легко, прозрачно, светлыми серебристыми прикосновениями карандаша, без контрастов, без темных акцентов. Что-то призрачное, бесплотное ощущается в этом грустном образе старости.

Судя по воспоминаниям Мая, киевская встреча особой близости не принесла. Для Петра Митурича истинно родной была семья Хлебниковых; Велимира же Хлебникова он любил больше, чем «сорок тысяч братьев»…

Май: «Память моя хранит мало впечатлений раннего детства. Возможно потому, что, будучи около года, я перенес заболевание менингитом. Врачи не были уверены в том, что ребенок выживет. А когда мама все же выходила меня, намекали, что скорее всего я останусь идиотом.

Вероятно, болезнь эта несколько замедлила мое развитие и оказала влияние на детскую мою судьбу. Опасаясь за мою голову, мама всячески оберегала меня, и, наверное, самые серьезные размолвки между родителями случались, когда вспыльчивый отец давал мне (заслуженный, наверное) подзатыльник. Опека моей „головки“ продолжалась и в школьные годы. Вместо того чтобы как других детей гнать в школу, мама уговаривала не ходить, отдохнуть, а то и „остаться на второй годик“! Прогуливать я прогуливал так усердно, что в школе меня прозвали гостем. Но на „второй годик“ оставаться не хотел. И каким-то образом дотягивал школьные дела и переходил из класса в класс.

Возможно, скудость ранних детских впечатлений связана еще и с тем, что жили мы, как уже говорилось на девятом этаже, без лифта. И носить подрастающего младенца на руках было невозможно. Так что до той поры, пока я не смог ходить по лестнице своими ногами, жизнь моя протекала дома, с прогулками на балконе. Довольно широкие пролеты лестничных и балконных перил отец заплел проволокой, чтобы я не вывалился. А летнее дачное гуляние случалось в те трудные годы не каждый год. Игрушек тоже было немного, но зато и помнятся все — и мишка большой, плюшевый, и клоун Жако, и, конечно же, конь, большой, обшитый шкурой с настоящим мехом — бело-рыжий. Конь был на качалке, раскачиваясь на ней, я научился „скакать“ по всей комнате и даже поворачиваться и снова скакать, не слезая с седла. Родители поощряли мое рисование, хвалили и радовались каждому рисунку, а пластилиновые мои фигурки отец формовал в гипсе и отливал, расплавляя свинцовые тюбики от масляных красок. И где он брал эти тюбики? Наверное, у своих вхутемасовских студентов, потому что ни ему, ни маме в те годы было не до масляной живописи»[245].

Отлитые Петром Васильевичем свинцовые фигурки сохранились. Вылепленные руками четырехлетнего ребенка звери: «козел», «верблюд со всадником», «волчонок», «олень», «курица», «лисичка», — и целые сложные композиции: дерево с белкой на ветке и петухом на верхушке, карусель, гнездо с птенцами напоминают первобытную скульптуру, «тотемы» дикарей. К слову сказать, отлить их было совсем не просто — требовалось подлинное мастерство «литейщика».

Странной конфигурации комната, исполнявшая обязанности всего, чему положено быть в нормальной квартире — прихожей, ванной, уборной, а еще и мастерской, и детской — запечатлелась в прозрачном светлом карандашном рисунке П. Митурича «Интерьер», 1930. Перегороженное фанерными ширмами пространство с окном, за которым возникает углом стена дома, с очень скудной мебелью и обилием рисунков, холстов, развешенных «впритык» по стенам. И самая приметная, самая впечатляющая деталь — важно выступающая под седлом лошадь-качалка.

Те же стенки-ширмы, то же обилие работ — единственного богатства и украшения митурического «шалаша» видим мы и на снимке родителей с новорожденным Маем, и на фотографии с учениками, студентами Вхутемаса, и особенно на фотографии с П. И. Львовым. Разумеется, это больше мастерская, чем жилая комната: рабочий стол, заваленный бумагами, — и тут же кофейник; какие-то скамьи-лари, по стенам и у стен холсты, папки, рисунки… И Вера — живописная, в причудливом одеянии: каких-то шалях, пестрой полосатой юбке, пестрых деревенских чулках, с неизменным обручем-лентой на лбу. Сидит, задумавшись, ни на кого не глядя, не замечая ни гостя — П. И. Львова, немного комичного со своей лысой как колено головой, настороженно обернувшегося, видимо, на призыв фотографа, ни стоящего за его спиной изящного, элегантного Митурича…

В это почти пустое художническое пространство в 1931 году пришлось вместить фактически еще одну семью — отца Веры Владимира Алексеевича и мать Екатерину Николаевну — стариков, потерявших всех, кроме Веры, детей, беспомощных, нищих…

П.В.: «Слабые, одряхлевшие, истощенные проголодью, беспризорные старики страдали и близки были к смерти. Но несмотря на это, В[ладимир] А[лексеевич] не хотел расставаться с Астраханью. Привержен он был этому краю и как ученый, и как организатор лесного хозяйства и заповедника, и вообще как старожил всего края. Его уже отовсюду вытеснили карьеристы и ловкачи, как старого спеца, но не люди эти и сомнительные деятели были ему дороги, а весь край, его благополучие и процветание, которое он понимал широко и бескорыстно. В.А. долго не сдавался на просьбы Веры Владимировны перебраться к нам, но вот настала особо трудная весна. Он заболел колитом и долго лежал пластом, обессиленный. Я располагал временем и деньгами для того, чтобы осуществить этот переезд в Москву. Просили их как можно больше распродать вещей, книг и только необходимое взять с собой, так как у нас и поместить их негде.

В течение месяца, а то и больше, старики готовились к отъезду. Я пригласил себе на помощь Павла Григорьевича Захарова, своего ученика по Вхутемасу, и вот мы с ним едем. Весна. После Саратова пошли степи. Они покрыты ковром цветов. Орлы отдыхают на телеграфных столбах. Ослепительное солнце и жара. Мы сидим с Пашей на верхней ступеньке в дверях вагона и любуемся этой не виданной нами раньше природой, неожиданно своеобразной и яркой. Только повидав ее и подышав ее воздухом, станут понятны некоторые гармонии и даже образы Веры, а также может быть оправдан несколько замедленный темп в движениях самой Веры. В этой мнимой замедленности кроется правильное сочетание мысли и движения, которое приводит короче и вернее к цели, так как в таком движении исключаются моторные движения, уводящие от цели.

<…> Мы в Астрахани. Стариков застали полуживыми. В.А. лежит, жалуется на сердечную слабость. Е.Н. сидит, но передвигается с трудом. Вещи упакованы, завязаны, готовы к отправке. <…> Нанимаем две подводы для вещей. Я только руками развожу — куда мы их поместим в Москве? Но потом мелькает мысль, что, может быть, удастся выхлопотать комнату для стариков и поселить их удобнее и внизу, тогда и вещи найдут свое место. Везем все. Старикам дорого все…»[246]

Май: «В Астрахань за ними поехал отец вместе с учеником-другом Павлом Григорьевичем Захаровым. А мы с мамой томились в бесконечном, как казалось, ожидании события. И вот усталые с дороги появились в сопровождении отца бабушка с дедушкой. <…> Все так устали с дороги, что весь прибывший с ними скарб оставили, выгрузив, у подъезда прямо во дворе до утра. И не было никаких пропаж. Во всяком случае их не заметили. А переезжали они в одну нашу комнату из просторной астраханской квартиры, и при всей нелюбви отца к вещам, по настоянию стариков, привыкших к своим книгам, мебели, посуде пришлось взять очень даже многое. Дотоле пустынная наша комната, где я мог из конца в конец „скакать“ на коне, заполнилась шкафами, столами, естественно — кроватями. Перегородились ширмами так, чтобы у каждого был свой уголок.

Появилось и зеркало — большое, овальное в резной деревянной раме. Глядя в зеркало, мама как-то по-особенному складывала, поджимала губы. Меня забавляла эта ее привычка. Сама же она не замечала этого.

вернуться

245

Указ. соч.

вернуться

246

Митурич П. В. Вера// В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 83.