Изменить стиль страницы

Но я не понимал.

— Три минуты!

Я подумал — а с чего вдруг пилот решил считать время? Так советовали делать в какой-нибудь инструкции, или же звук собственного голоса помогал ему справиться с волнением? Интересно, как бы чувствовал себя на его месте я?

— Две минуты!

Я вздохнул и закрыл на несколько секунд глаза. Через две минуты мы получим полный контроль над кораблём — в предыдущие мои полёты, когда никому не приходило в голову считать, я и не думал, что это время длится так долго.

— Одна!

Я повернулся. Пилот активировал свой терминал, и стоящий перед ним триптих засверкал, переливаясь световыми сигналами — включился режим диагностики, занимающий ровно десять секунд.

Я снова взглянул на Лиду. Она улыбнулась мне и что-то сказала, беззвучно двигая губами. Мне показалось, я даже разобрал несколько слов — "я", "тебя".

Я почувствовал, как холодеют мои руки.

Её терминал тоже работал. Огни на триптихе перестали мигать и застыли, как будто время, искажённое в этом замкнутом пространстве, неожиданно сбилось со счёта и замерло, остановилось.

Я вздохнул.

Лида, всё ещё продолжая улыбаться, повернулась к терминалу и тут же обмякла — улыбка медленно сошла с её лица, руки повисли на поручнях, а глаза неподвижно уставились в потолок.

Я…

Тебя…

16

Света не было.

Я лежал в темноте, повернувшись к камере спиной. Правое плечо вновь разболелось, и я поглаживал его рукой через одежду — как застарелую рану от ожога, которая никак не могла затянуться.

Я был уверен, что кто-то неусыпно следит за каждым моим движением и долго колебался, прежде чем вытащить из рукава обломок антенны. Потом я расстегнул куртку и выпростал правую руку. Я делал всё осторожно и медленно — те, кто следили за мной, должны были подумать, что я просто ворочаюсь на кровати, пытаясь уснуть.

Плечо освободилось.

Я провёл по саднящей коже рукой и нащупал маленькую припухлость, похожую на воспалившийся гнойник. Я чуть-чуть надавил на припухлость пальцами, и плечо тут же отозвалось слабой ноющей болью.

Имплантат был неглубоко под кожей.

Я сжал в левой руке обломок антенны, глубоко вздохнул, задержал дыхание и вонзил обломок под кожу, вскрывая набухший гнойник.

Я едва сдержался, чтобы не закричать. Я прокусил нижнюю губу. По подбородку потекла струйка крови. Плечо нарывало так, как будто я разрезал обломком антенны все жилы; на глазах выступили слёзы.

Я перевёл дыхание, сжал зубами воротник куртки и, не дожидаясь, пока боль утихнет, ещё раз проткнул антенной кожу на плече.

Зубы скрипели, я с силой сжимал плотный воротник, отдававший непонятно откуда взявшимся привкусом крови. Я попробовал расширить рану на плечо, но сердце тут же бешено замолотило, перед глазами поплыли красные круги, а моя левая рука затряслась, как при падучей.

Мне пришлось остановиться.

Несколько минут я лежал, не двигаясь, глубоко и часто вздыхая, пока не унялась дрожь в руках. Потом я осторожно коснулся раны — и тут же отдёрнул руку. Я разрезал кожу не в том месте, болезненная припухлость, похожая на гнойник, все ещё чувствовалось под пальцами. Как это могло быть?

Я с силой надавил на гнойник, и мышцы на правой руке свело судорогой — казалось, что они скручиваются и разрываются, что лопаются сосуды, а кровь обжигает, как серная кислота.

Я непроизвольно застонал — и тут же зажал себе рот рукой.

Не выдержав, я быстро обернулся и посмотрел на камеру — её тусклый глазок по-прежнему горел в темноте.

За мной следили.

Я ждал, но ничего не происходило. На мой стон не обратили внимания, я мог продолжать.

Я провёл рукой по изрезанной коже — гнойник немного сдвинулся к ране. Тогда я снова взял обломок антенны, зажав его между указательным и большим пальцами, и, сдавив кожу вокруг гнойника, сделал разрез — резким, судорожным движением — и как будто рассёк себе нервный узел.

Слёзы брызнули у меня из глаз. Я бросил обломок и конвульсивно сжал рукой плечо, словно только это могло спасти меня от болевого шока, не дало бы боли разойтись по всему телу, превратив меня в огромный комок разрезанных нервных окончаний.

Я лежал так долго — полчаса, час, может, больше — и всё это время стискивал своё разодранное правое плечо.

Когда боль немного стихла, и я почувствовал, что начинаю проваливаться в глубокую головокружительную темноту — теряю силы от усталости, — я отпустил плечо, и в этот момент понял, что на ладони у меня что-то лежит.

Я почти ничего не видел в темноте.

Я сжимал между пальцами что-то маленькое и плотное, похожее на яблочное семя, только ещё меньше в размерах. Я не мог поверить, что действительно смог вытащить это из своего плеча.

Вся правая рука была залита кровью. Я осторожно просунул её обратно в рукав и застегнул куртку. Перевязать было нечем.

Мне оставалось лишь ждать.

15

Всё вокруг заливал слепящий свет.

Я слышал чьи-то голоса, истеричные всплески сирены, шум работающих механизмов, но всё это доносилось откуда-то издалека и было слабым, едва различимым, точно окружавшее меня сияние, подобно кокону из пустоты, мешало звуку пробиться.

Далёкие приглушённые голоса звали меня, из сверкающего вакуума доносилось моё искажённое имя. Я хотел откликнуться, но не мог — мучительный приступ судороги сжимал мою грудную клетку.

Я попытался сделать вздох.

Искажённые, как от световой рефракции, голоса превращались в глубокое гортанное эхо — в монотонный гул, от которого ломило барабанные перепонки. Всё тонуло в свете. Из-за кислородного голодания голова моя отяжелела, а судорожная боль разрывала грудную клетку.

Но потом гул прекратился, и надо мной сомкнулась тишина.

Я вздрогнул и вытянулся, как во время агонии — в последней попытке набрать воздуха в грудь. Прошлое и настоящее смешались, время перестало существовать. Я не мог понять, что происходит сейчас, а что уже свершилось, что я уже никак не могу изменить.

Я попытался вспомнить.

То, что уже необратимо. То, что я слышал в последний момент. Перед тем, как…

14

Мы летели на Европу, Юпитер-2.

Тело ломало от перегрузок — я чувствовал себя куда хуже, чем раньше, отвыкнув от полётов за два месяца на Земле. Хоть экипаж и состоял лишь из шести человек, на Ахилле нечасто удавалось найти место, где мы с Лидой могли бы остаться одни.

Она тоже с трудом переносила полёт и часто спала в своём коконе, приняв таблетки и надев на голову наушники, чтобы не слышать надсадный гул, доносившийся из металлической утробы корабля. Она жаловалась на головную боль.

— От всего отвыкаешь так быстро, — сказала она, когда я застал её в кубрике.

Она вылезала из кокона, нетерпеливо сбрасывая его ногами, зависая на мгновения в воздухе над сверкающим полом — точно пыталась выбраться из липкого амниона, который приставал к её телу, не отпуская, притягивая назад.

— Я всё ещё не могу поверить, что мы с тобой… — начал я, но не договорил.

— Что?

Лида, наконец, сбросила с себя кокон и поплыла в отсеке, раскинув руки, забыв, что голову её по-прежнему сжимают наушники, не пропускающие звук.

Я показал пальцем на своё правое ухо. Лида виновато улыбнулась.

— Ты как себя чувствуешь? — спросил я.

— Не очень, — ответила она. — А у нас что, смена караула? Тоже решил поспать?

— Да нет, — сказал я. — Не знаю. Нельзя же всё время спать.

Лида подалась вперёд, разведя руками так, словно разгребала в воздухе невидимые волны.

— Ах, вот как! Значит, я всё время сплю?

— Ну, сейчас ты не спишь, — сказал я.

Она приблизилась ко мне и схватила за руку; нас, словно течением, медленно понесло к открытому люку.

— Сколько нам ещё осталось? — спросила Лида. — Когда дрейф?

— Через пять часов, — сказал я.

— Так много! — Она качнула головой. — Атрей летел быстрее, но я… — Лида задумалась. — Я чувствовала себя лучше.