Изменить стиль страницы

— Это — тебе. Потом прочтешь.

Лёлька взяла книжку, но не раскрыла ее, а просто стояла, прислонившись к дверной створке, и все еще не могла проснуться. Миша смотрел на нее, а говорил с мамой. А мама сидела на кухне и никуда не уходила. Наконец, Миша сказал:

— Ну, мне пора, спасибо вам за все… — И потом, совершенно неожиданно, маме: — Разрешите, я поцелую Лёлю на прощание?

Мама разрешила, Миша взял Лёльку за руку и наклонился.

Это был очень строгий поцелуй и, вместе с тем, по-мальчишески нежный и бережный. Только таким он и мог быть тогда, на пороге юности, на военном перепутье. Пройдут годы, и в Лёлькиной жизни будет все, что положено познать человеку, — семья, и горе, и материнство, но тот тоненький мальчик в офицерской гимнастерке останется самым чистым и ничем не заслоненным образом.

Миша шел к двери. Он действительно уедет сейчас. И всё. Громадное пространство лежит по ту сторону границы, оно поглотит его, и не отыскать ей его во веки веков! Он уходит, и дверь хлопнула. Что же она стоит, как каменная?

И, уже не думая ни о чем, только повинуясь внезапному ощущению потери, она кинулась на крыльцо, вдогонку.

Мир был ослепительно голубым от полной лупы. Лупа лежала на крыше соседнего пакгауза, невероятно большая, торжествующая. И тени от вишневых веток, четкие, пак нарисованные, пересекали голубую кирпичную дорожку. Сад был светлый, холодный. Миша шел на полпути к калитке.

— Миша! — крикнула Лёлька и, минуя ступеньки, спрыгнула с высокого края крыльца. За мгновение пробежала она те несколько шагов, отделяющие ее от него, и с разбегу уткнулась носом прямо в пуговицу на груди гимнастерки.

Лотом на путях вскрикнул паровоз, и она первая вспомнила, что эшелон уходит.

— Иди, Миша, — сказала она, почти спокойно отводя его руки. Удивительно, какой взрослой и сильной почувствовала она себя внезапно, словно пережитая горечь разлуки приобщила ее к извечной горести и силе женщин, во все эпохи провожавших любимых.

— Я напишу тебе… Ты слышишь… Мы еще встретимся… — говорил Миша.

— Иди, эшелон отойдет.

Она долго стояла у калитки и смотрела, как он уходит, один, через лунную улицу, напрямик к погрузочной платформе (там давно уже не было станционного забора). У платформы стоял совсем готовый состав, танки смотрели вперед длинными стволами орудий, и паровоз вздыхал, собираясь в дальнюю дорогу.

Зима сорок пятого. Словно и не зима вовсе, а все продолжается осень. Только чуть присыпало снежком харбинские оледенелые тротуары, да военные надели шапки-ушанки со звездочками. И вообще-то в Маньчжурии зима — только декабрь и январь, а февраль уже — китайский Новый год и весны начало. А Лёлька вообще зимы не заметила бы, если бы не новые сапожки — ей сшили их наконец, согласно всеобщей моде. Папа теперь работает в организации со сложным названием Дальвнештранс. Папа говорит, что сам еще не может попять, чем она занимается, пока — хаос созидания, но папе идет там зарплата (а не жалованье, как прежде).

Тише стало на улице Железнодорожной — эшелоны с юга прошли, а войска, что в городе, не уезжают.

Новый год. Офицерский бал — огромная афиша висит на Большом проспекте на заборе ДКА — бывшего Желсоба. Новогодняя встреча у Нинки — с пельменями и военными: «Ты идешь, Лёлька?» Не пойдет она ни на какую вечеринку с военными, и Новый год ей не нужен, потому что уехал Миша. И она сидит в своей комнате на табуретке у печки (холодно в доме) и книжку его держит на коленях, красную, в потертом матерчатом переплете, она прочитала ее и начинает заново. Как открытие для нее — эта книга, непонятная наполовину: «Как закалялась сталь».

Миша, я хочу знать все, что знаешь ты, и любить все, что ты любишь!

Лёлька прижимается щекой к мягкому переплету — книжка пахнет дымом и бензином, совсем как рукав Мишиной куртки…

Странно притихшая и сосредоточенная живет Лёлька всю эту зиму, и бегать по школе перестала, и на уроках сидит тихо, учителям на удивление, словно боится расплескать что-то большое и доброе, переполняющее ее.

Новый год идет по земле, самый прекрасный и самый грустный праздник, когда далеко те, кто нам дорог.

Сочельник. Бабушка накрывает стол белой льняной скатертью. Кутья на столе (на меду, с орехами) и «узвар»…

Только собрались они все в столовой у дедушки — мама, папа и Лёлька — и бабушка начала читать рождественскую молитву, затявкал в саду Бобик, и — стук в калитку! Папа побежал открывать, и Лёлька тоже выскочила за ним прямо в туфельках на снег — а вдруг Миша?! Военные, в полушубках и с чемоданами: «Мы в командировке. Мы были у вас осенью, помните?» — Может быть, и были. Столько их было — не упомнишь.

— Вы откуда?

— Мы — из Мукдена. Нас вернули обратно в Маньчжурию от границы…

Может быть, Мишу вернули тоже? Может быть, он где-нибудь близко, Миша, только не может приехать в командировку, потому что — младший лейтенант, а не полковник, как эти двое?..

Полковники спят в столовой на диване, а солдаты — на расстеленных полушубках. В ванной комнате — чемоданы и кожанки.

В доме — военные, а за стенкой в квартире у бабушки живет совершенно запуганная «японская жена» — русская знакомая дама, которая была замужем за японцем. Теперь японца увезли в плен, и всю осень она сидела в своей казенной квартире одна, голодная и умирающая от страха перед советскими солдатами и китайцами, — даже дверь она завалила от них мебелью и облезшую курточку из козьего меха нацепила на себя — от холода и для безопасности. Бабушка — добрая душа — пожалела ее, беспомощную, и пригласила к себе жить в пустую угловую комнату Танака-сан.

Полдома у дедушки заморожено — нет угля.

Окончательно растащили на топливо станционный забор. Аккуратно разбирают на продажу брошенные японские дома. Вечером Лёлька идет из школы — дом стоит на углу Бульварного проспекта, кирпичный, и все у него на месте — крыша и двери. Утром Лёлька идет в школу — дома уже нет, только каменная рамка от фундамента, и даже подметено под метелочку.

— Чистая работа, — говорит папа.

Китайский Новый год — весны начало. Тает все и капает. Снег на тротуарах темный, влажный и комьями налипает на каблуки сапожек. Лейтенанты на Большом проспекте ходят в фуражках, и виллисы разбрызгивают лужи с разбегу.

Китайский Новый год — хлопушки, как выстрелы в сумерках, бумажные фонари над лавчонками и липучки на лотках — длинные, ноздреватые, обсыпанные кунжутным семенем. Только съедать их нужно сразу, а то они моментально растают в комнате. Тахула — красная боярка в сахаре на палочках… Весна маньчжурская — черный ноздреватый снег в палисадниках и сумасшедшие воробьи на крышах. И вдруг — выборы! Избирательные участки под красными лозунгами. Военные голосуют. А харбинцы — нет, потому что еще не советские подданные. Но скоро всем дадут паспорта, по желанию. Даже дедушка берет советский паспорт — такой монархист — поразительно!

И как все это быстро делается — столы в консульстве, списки по алфавиту и анкеты. Лёлька уже взрослая — шестнадцать лет и получает паспорт самостоятельно. Лёлька и Юрка стоят в одной очереди к столу на букву «С» (Савчук и Старицин), только пока почти не замечают друг друга. Лёлька полна Мишей и неясным еще, но все-таки приближением к нему этим паспортом, и всей весной этой, когда мокрые ветры дуют с моря, и тревожно и радостно без причины. Или оттого, что ты все-таки есть на земле — Миша!

А Юрка весь в мыслях об одном — теперь их наверняка повезут в Советский Союз, когда они стали советскими! Как кавежедековцев в тридцать пятом… Успеть бы только закончить школу!

До выпуска два месяца. Нужно думать о платье к «белому балу». Мама купила Лёльке на барахолке чего-то белого, как шифон. Только стирать его нельзя — японский эрзац!

Апрель. В домах моют окна. Весна маньчжурская, пленительная, мягкая и переменчивая, со внезапными пыльными бурями из пустыни Гоби или Шамо… А военные уходят! Как же так? Казалось, они останутся навечно!