Изменить стиль страницы

А Миша подумал: она, наверное, совсем ничего не знает, если они только начали проходить в школе Горького! И тогда, значит, вся жизнь его и жизнь страны почти за тридцать лет, где были и боль, и труд, и гордость за достигнутое, просто не существуют в ее сознании! Мише показалось это обидным и даже оскорбительным — что кто-то может не знать про страшную войну, что прошли они!

— А о войне-то вы знали что-нибудь? — почти зло спросил Миша.

— Да… — сказала Лёлька неуверенно, потому что о воине этой они знали очень односторонне, и только сейчас война начинает складываться в ее представлении: липкий ленинградский хлеб и обожженное лицо Аркадия Михалыча.

Но как объяснить это Мише? Ей очень хотелось рассказать ему, как бабушка переживала, когда немцы шли по Украине, а дедушка сказал однажды: все равно русские победят! И как страшно было при японцах — Юркиного отца они замучили за то, что тот слушал советское радио… Невозможно рассказать это Мише, потому что он просто не поймет ничего, он тоже не знает, как они жили здесь, за чертой!

Трудная это штука — проникновение в мир другого человека. А человек — это, в сущности, его эпоха, отраженная в нем в уменьшенном масштабе. И вот они сидели рядом, две эпохи — девчонка и младший лейтенант — и не могли сломать разделявшую их границу.

…У него в машине был где-то томик Островского, правда, потрепанный. Надо спросить ребят, поискать и принести ей. Она, наверное, любит стихи — вон у нее вся полка в классиках (Пушкин — издания 1899-го года, Тютчев — 1910-го — старина страшная!). Надо вспомнить для нее что-нибудь из наших поэтов… Только он ничего не успеет, если их завтра отправят.

И разве это не его обязанность — познакомить оторванное от Родины существо в первую очередь хотя бы с сокровищами советской литературы?!

Миша замолчал, соображая, что успеет для нее сделать, а Лёлька переживала, что Мише скучно с ней, потому что она — такая дура и не умеет вести умный разговор. Она ухватилась за альбом с фотографиями, как за соломинку:

— Хотите посмотреть?

Миша не возражал: все-таки это — наглядные иллюстрации эмигрантского мира. И он рассматривал бабушку в шляпе и Лёльку в возрасте двух лет — ревущего малыша на корме плоскодонной лодки.

И тут случился маленький инцидент, правда, никем, кроме Лёльки, не замеченный.

Миша перебирал карточки мужчин с тросточками и разных старых военных. И вдруг у Лёльки испуганно захолодело сердце: в пачке неприклеенных фотографий лежала открытка с портретом императора, того самого, которому присягал дедушка. Император Николай был в серой фронтовой шинели и выглядел грустно и несолидно.

Когда пришли советские, папа снял со стены в столовой большой портрет, собрал все карточки с царской семьей и закопал в опилках на чердаке за трубой — так будет спокойнее. Но, видимо, он провел эту операцию недостаточно тщательно.

Лёльке казалось, Миша смотрит только на эту карточку пли, по крайней мере, сейчас увидит ее. Что он тогда сделает? Наверное, он так просто не оставит этого. И что он подумает о них, если у них в доме попадаются портреты императора? Может быть, за это могут забрать, как забрали Гордиенко и прочих? Лёльке стало так страшно и так стыдно своего страха! И с ней он теперь, наверное, не станет разговаривать о литературе, он уйдет из их дома! Оказывается, ей не хочется, чтобы он уходил…

Миша подержал в руке фотографию императора и равнодушно бросил ее в общую кучу. Он явно никогда раньше не видел этого военного, и никаких чувств карточка в нем не вызвала. А Лёлька ощутила, как сердце медленно возвращается из пяток на законное место.

Досмотреть альбом не дала мама. Она пришла от бабушки, заявила, что уже поздно, и Миша отправился спать на диван.

Наутро, когда Лёлька собиралась в школу, Миши не было — он ушел к своим танкам.

День прошел обыкновенно. Лёлька схватила тройку по химии. Девчонки расспрашивали, какие у нее новости, они привыкли, что у Лёльки на квартире вечно живут интересные военные, но Лёлька ничего не ответила. Ей почему-то не хотелось рассказывать девчонкам про Мишу. А вдруг танки погрузились и эшелон ушел?

Но дома все оказалось на местах. Мама вымыла полы, и солнце пятнами ложилось на пол в столовой. В Лёлькиной комнате сидел Миша и писал. Целая гора исписанной трофейной бумаги лежала около чернильницы. При Лёлькином появлении он вскочил, расправил гимнастерку и заулыбался. И Лёльке стало приятно, что он ждал ее и даже записал для нее на память столько хороших стихов.

Они сидели около стола, и Миша брал листок за листком и прочитывал вслух. А Лёлька слушала, смотрела на Мишу и была счастлива.

Здесь были: Симонов «Жди меня» и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины» и еще стихи, авторов которых Миша не знал или позабыл. Одно такое почему-то особенно запомнилось Лёльке. Спустя годы оно иногда всплывало в ее памяти, восстанавливая забытые ощущения: шорох сухих листьев, скрежет гусениц по мерзлой земле и, совсем близко около лица, рукав Мишиной кожанки, пахнущий дымом и бензином. Хотя ничего похожего в этих стихах не было.

…Развалины Ржева и мертвые улицы Вязьмы
Под солнцем апреля томней, и тревожней, и злей…
Как долго в походах топтали весеннюю грязь мы…

Потом она узнала, что это — Сурков. Немного по-другому выглядели эти стихи в сурковском сборнике, но Лёльке они запомнились именно такими, как написал ей на память Миша:

По тысяче верст мы прошли без дорог, без привала, Гремящую смерть пронеся в молчаливом стволе.

Лишь только весна нам на запад пути открывала,
И жизнь пробуждалась на нами отбитой земле…

Это его батальон — танки, что стоят сейчас у починенного забора, — шел мимо дымящихся черных развалин России, а потом по Маньчжурии. «И жизнь пробуждалась на нами отбитой земле».

— Лёля, — сказала мама, — сходи к Ерофеевой за дрожжами.

Мамино поручение было явно некстати. Лёлька с Мишей только-только начали переходить от обсуждений вопросов литературы к вопросам жизни, и прерывать разговор Лёльке не хотелось. Миша нашел выход из положения:

— Разрешите, я пойду вместе с Лёлей?

Мама не возражала.

Лёлька надела бежевое пальто и повязала на шею оранжевое кашне. Теперь нужно быстро проскочить мимо мамы, чтоб та не заставила надевать теплый платок.

Они шли прямо по середине улицы, потому что весь тротуар заставлен танками. Лёлька была страшно горда, что идет рядом с Мишей и что на них смотрит столько его товарищей.

Около машин горели костры. Перед одним стояло черное кожаное кресло, и в нем восседал лейтенант Саня, в пробковом шлеме и кожанке. Саня что-то крикнул и помахал рукой, а ребята у костра засмеялись. И Миша тоже заулыбался.

Танки — большие, железные, и, наверное, Мише в них холодно. Земля совсем мерзлая и звенит под шагами, как каменная. Небо на западе над платформой начинает пламенеть, словно там где-то полыхает большой пожар. И клубы паровозного дыма летят, окрашенные его красным отблеском. На платформе грузится санитарный поезд. А танки стоят и ждут. Лёльке хочется, чтобы им пришлось ожидать подольше… И чтобы эта дорога с Мишей была бесконечной.

Ерофеева живет на улице Кривой, за церковью. Всю осень она выпекает хлебы для соседней воинской части, и дрожжи у нее должны быть обязательно.

На улице Кривой с бабушкой случилось однажды такое происшествие.

Бабушка шла из церкви, и ее остановили два автоматчика.

— Стой, мамаша, — сказали они. — Что это у тебя?

— Где? — сначала не поняла бабушка.

Оказывается, они имели в виду пришитый на пальто эмигрантский номер. Такие номера в виде трехцветного щитка обязан был носить в общественном месте каждый российский эмигрант, чтобы его, не дай бог, не спутали с германской и прочими уважаемыми нациями.