— Еще наработаюсь. Не к спеху!..— поморщился Толька.

Ему было неприятно, что уже второй человек говорил об одном и том же.

Толька так и не стал ходить на работу. Он оставался дома с младшими братом и сестрой, которых до этого

мать брала с собой на покос.

В субботу, в банный день, работу кончили раньше.

Гусь забежал было к Тольке, но того но оказалось дома. Его братишка и сестренка, грязные до ушей, копались

в песке у завалинки.

«Ну и черт с ним! — а сердцах выругался Гусь. — Придет сам, если надо...»

Толька и в самом деле пришел очень скоро вместе с Сережкой и Витькой. Он принес сеть. Ребята расстелили

снасть во дворе на лужайке, потом осторожно, чтобы не запутать, подняли ее на изгородь.

Витька оглядел огромную дыру посреди сети, зачем-то соединил обрывки верхней тетивы и сказал:

— И вы говорите, что это щука так ее распластала?

— Конечно, — ответил Толька. — Сами видели.

— Щуку-то, может, и видели... Кто-то на моторке сеть зацепил. Винтом ее и размочалило.

— На мото-орке? — удивился Сережка. и ему стало неловко за Витьку, который на этот раз так глупо

ошибся.

А Гусь сдержанно сказал:

— На моторках по Сити в жизни никто не ездил — порогов много.

Витька смутился.

— Не знаю. Но это — не щука.

— Наверно, крокодил, — съязвил Толька.

— Может, и крокодил...— он поднял на Гуся глаза. — Это же капрон! Такой шнур и лошади не порвать. А вы

— щука... Померещилось вам.

— Хы! — усмехнулся Гусь. — Всем троим померещилось? Не думаю. И шнур, между прочим, не оборван, а

перекушен. Или ты не знаешь, какие у щуки зубы?

— Знаю, потому и говорю.

Ребята спорили долго, но к согласию так и не пришли.

— Вот что, — сказал Гусь, чтобы положить конец спору. — Починим сетку и поставим ее на то же самое

место. И посмотрим, что будет. А на Пайтово сходим в другой раз.

Сеть разрезали поперек, выкинули из средины метра три рвани, потом аккуратно связали вместе оба конца.

— Во, как новенькая стала! — удовлетворенно сказал Сережка. Втайне он был несказанно рад, что Гусь

наконец решил сводить Витьку на Сить, к шалашу, и больше не нужно будет скрывать от нового друга заветное

место. А Толька был недоволен решением Гуся: если Витька будет принят в компанию, тогда он, Толька, отодвинется на второе после Витьки место...

Ребята не были у шалаша целый месяц, но за это время здесь ничто не изменилось, разве только речка

немного обмелела. Шалаш был в полном порядке, плот, причаленный к берегу, стоял на месте. На старом кострище

чернели головни, а возле пня, неподалеку от шалаша, выбеленная солнцем, лежала тряпка, которую когда-то

отмачивал от разбитого носа Толька.

Все это так живо напомнило Гусю последний день на Сити, где он почувствовал, как учащенно забилось

сердце. Он вспомнил, как робко и растерянно стояла Танька, встреченная им и Кайзером, как у нее дрожали руки,

когда она пыталась перевязать разбитый Толькин нос. А потом.,. Потом свершилось неожиданное и самое главное:

желтым огоньком мелькает меж деревьев Танькино платьице — и буйный азарт, какая-то бешеная вспышка удали.

И вот уже она рядом, тоненькая и стройная, лучшая из лучших, единственная!.. А какая маленькая и слабая была ее

рука!..

— Ты чего? — спросил Сережка, остановившись возле Гуся. — К чему тебе тряпка?

— Тряпка-то? — Гусь будто после сладкого сна медленно приходил в себя. — Этой тряпкой я нос Тольке

перевязывал. — Он помолчал, прислушиваясь к разговору Витьки и Тольки, которые возились около плота. — От

Таньки давно было письмо?

Спросил тихо, но неожиданно, так что Сережка вздрогнул.

— Позавчера, кажется, — и соврал: — Привет тебе просила передать...

Гусь недоверчиво и угрюмо глянул в рыжеватые круглые глаза Сережки и хмуро проронил:

— Раньше ты не врал мне.

Сережка вспыхнул, уши его покраснели. Он долго рылся в карманах штанов, потом достал маленькую

бумажку и подал Гусю:

— На. Это ее адрес.

Гусь молча взял бумажный клочок и, не развертывая, сунул под оторвавшуюся подкладку кепки. Ему

захотелось сказать Сережке что-то хорошее, приятное, и угрюмость сошла с его узкого загорелого лица. Но он

сказал:

— Ладно. Пошли сетку ставить.

Сить, с тайным мальчишеским пристанищем и плотом, с высоким бором на левом берегу и с глубокими

омутами, произвела на Витьку не меньшее впечатление, чем Пайтово озеро. Послушавшись Гуся, Витька взял

вместо подводного снаряжения спиннинг и с завидным упорством работал своей снастью...

После ухи сидели у костра, перекидываясь ничего не значащими фразами, и Сережка опять подумал, что Гусь

стал какой-то не такой. И говорит мало, больше молчит, будто непрестанно думает о чем-то. А о чем? Хоть бы

сказал...

С настороженным вниманием следил за каждым движением Гуся и ловил каждое его слово Толька.

Непривычная молчаливость и серьезность Гуся озадачили его. Лишь Витька казался как всегда беззаботным.

— Ты чего своего «Альпиниста» в мешке держишь? — спросил он у Тольки. — Доставай, хоть музыку

послушаем.

Толька извлек из рюкзака транзистор и стал его настраивать. Делал он это медленно, будто нехотя, не более

как ради товарища.

А Гусь неотрывно смотрел в костер и шевелил березовой палкой угли. Он сам удивлялся тому, что ему не

хочется ни проказничать, ни нырять в омут, ни лазить по деревьям. Лучше бы всего, пожалуй, он остался один,

наедине с этим бором, с речкой, со своими мыслями и сладкими воспоминаниями. И когда по лесу вдруг разнеслась

резвая, какая-то бравурная современная мелодия, вырвавшаяся из бело-голубого транзистора, Гусь поднялся и

побрел в глубь бора.

— Ты куда? — спросил Сережка, вставая и намереваясь идти следом.

— Никуда. Сиди. Я скоро вернусь.

Высокий и угловатый. Гусь тихо шагал по бору, засунув руки в карманы штанов. Ему мерещилось за

деревьями желтое — горошками — платье, и он все ускорял и ускорял шаги. Растаяла позади музыка, и Сити не

видно... Кажется, здесь... Да, да, здесь! Она стояла у этой сосны... Гусь подошел к старому — в два обхвата — и

бережно провел ладонью по серой потрескавшейся коре. Потом привалился к сосне спиной, закрыл глаза и

прошептал:

— Эх, Таня, Таня! Гуся-то больше нету... Кончился Гусь!..

Всю ночь Гусь не сомкнул глаз. В шалаше было уютно, тепло. Пахло свежей еловой хвоей и увядшими

березовыми листьями. Вход в шалаш светлел прямоугольным окном, в которое были видны и освещенные луной

стволы сосен, и голубые тени от них, и сизо-дымчатые можжевельники, и пень, на котором Толька отмачивал когда-

то присохшую повязку.

Все, как прежде, не хватало лишь Кайзера за стенкой, и Гусь чувствовал, как у него тоскливо ныло в груди.

И снова Васька думал о том, что слишком велика была бы утрата — навсегда расстаться с Ситью, не дышать

вот этой смольной прохладой, не слышать лесных птиц. Мысленно он прошелся тропками своего детства, вспомнил, как ради ухарства не раз глупо рисковал жизнью — переплывал Сить во время ледохода, прыгал на

большой высоте с дерева на дерево, а как-то раз забрался на прогнившую тридцатиметровую вышку, которая, едва

успел слезть, на глазах рухнула от ветра. А сколько было разворочено стогов сена, спалено копен соломы на полях,

помято ржи, побито стекол в деревне! И за все приходилось расплачиваться своей задубевшей от воды, солнца,

ветра и побоев мальчишеской шкурой. Но и о побоях думалось сейчас без всякой обиды на мать, а скорей с нежной

грустью...

Гусь не мог бы сказать, когда это пришло к нему — прошлым летом или нынче, или было в крови, но до

времени дремало — но только он почувствовал вдруг, что не сможет вот так запросто, как прежде, завалиться в

рожь спать — ее ведь, эту рожь, кто-то вырастил. И хоть Иван Прокатов упрекнул его за какой-то стог на Длинных