Как ни странно, адвокат дьявола, сенатор Хейбёрн, отпустил ее с трибуны, просто выразив благодарность от имени Комитета, но тут попросил слова юрисконсульт Комитета.
— Доктор Карон, — спросил он, — не противоречит ли ваше утверждение о том, что Флора должна благотворно воздействовать на ночных шатунов, данным эксперимента Стенфорда-Хаммерсмита с одержимыми космическим экстазом?
— Что такое эксперимент Стенфорда-Хаммерсмита? — спросила Фреда.
— Что ж, ма-ам, если вы не знаете ответа, то я… э-э-э… снимаю вопрос.
Еще до того, как он кончил заикаться, по залу пробежала легкая зыбь смеха, а когда он, споткнувшись, попятился к своему месту, эта зыбь переросла в волну смеха. Фреда вернулась на свое место и, пока Хейбёрн призывал зал к порядку, шепнула Гансу, сидевшему рядом с ней:
— Что такое эксперимент Стенфорда-Хаммерсмита?
— На этот вопрос можно ответить только после шестой рюмки, — тоже шепотом ответил он.
От замешательства юриста внимание аудитории отвлек адмирал Крейтон Вызванный секретарем, он двинулся к трибуне, и полоски золотых звезд по наружному шву каждой брючины — знаки отличия космического пилота — поблескивали при каждом его шаге. Он был в полной парадной форме, с эполетами, золотым шнуром в петлице и золотыми нашивками полного адмирала, растянувшимися от обшлага рукава до локтя. Блеск золота немного уравновешивался четырнадцатью рядами изящных орденских ленточек на маленькой голубой подложке с левой стороны груди, от знака отличия за примерное поведение в академии до ордена Южного Креста.
Перед слушанием Ганс коротко обрисовал ей Крейтона, и по его словам он был внушительной персоной. Ныне начальник Дисциплинарного Управления Флота, он первым «застегнул пояс Ориона», за что был награжден израильским орденом Иова. Он первым разорвал покрывало Венеры, получив за это французскую награду «За заслуги», и он испытал магнитные штормы, бушующие среди Семи Сестер. В общем, это был настоящий космический адмирал.
Без всякой бумажки Крейтон скороговоркой доложил суть встречного ходатайства, аргументируя его тем, что доставка гражданских лиц на Флору создаст трудности с поддержанием дисциплины на Флоте. Он говорил о двух военнослужащих, которые сбежали с корабля, и о своеобразных биологических особенностях планеты, которые затрудняют работу оперативно-розыскных отрядов. К счастью, капитан Баррон, пошарив в мальчишеских уголках своей памяти, вытащил оттуда решение проблемы, которое, однако, потребует затрат на доставку на Флору собак-ищеек.
Фреде это понравилось! Уголки памяти капитана Баррона, вот это да!
— Флора способствует ослаблению дисциплины, — продолжал адмирал. — Наши синие блузы идут в увольнение совершенно без одежды и тут же долой с глаз офицеров. Офицеры никогда не подвергают их дисциплинарным наказаниям, потому что сами тоже раздеты. Капитан Баррон ввел временные знаки различия, которые через специальную бумагу переводились прямо на голую кожу; но командное принуждение ходить в увольнение нагишом, совершенно необходимое из-за климата планеты, стало сигналом общей тревоги во флотских кругах всего мира. Доставка персонала на любую постоянно действующую станцию на Флоре должна будет выполняться без помощи Королевского Космического Флота или Греческого Торгового Флота, а это связано с огромным риском для боевого духа нашего собственного.
Чисто по-флотски Крейтон перенес огонь атаки на теорию пароля и отклика в мотивации поведения.
— Флора — это громадный Сан-Диего, — сказал он, подчеркивая, что «закладные золотые кирпичики» сектора Эйбл флорианской научной экспедиции только помешали сбору основательной надежной информации, причем не просто помешали — было собрано всего десять процентов от статистического среднего по другим планетам. — Факт есть факт, на потраченный на Рамсее-7 десятицентовик на Флоре приходится целый доллар. Мы, флотские, обычно не интересуемся бюджетной стороной дела, но наш патриотический долг призывает нас обратить внимание Министра Финансов на это из ряда вон выходящее соотношение цен.
Адмирал Крейтон поклонился, развернулся и засверкал своими звездами к выходу, сопровождаемый капитаном Барроном, которому, как пообещала себе Фреда, еще придется дать ей кое-какие объяснения по возвращении на базу.
Затем для представления аргументов в пользу открытия Флоры секретарь вызвал Генри Розенталя.
Худой, нескладный, бывший Министр Космических Дел поразил Фреду своей манерой говорить и здравомыслием. Несмотря на работающие камеры, многолюдный зал и шепоток, которым было встречено его имя, он так обуздал свою болезнь, что не было заметно даже признаков тика. Голос его дрожал, но лишь от страсти, с которой он выкладывал свои доводы.
— Если сумасшедший кроток, не было бы проявлением более высокой гуманности освободить его из-под надзора? Разве не было бы разумно — в том числе и с точки зрения издержек, поскольку расходы на его путы много выше стоимости доставки, — чтобы ему предоставили право перебраться на планету, которая могла бы стать его единственной тюремщицей до тех пор, пока он этого хочет, может быть и навсегда, до самой могилы?
Почему же мы удерживаем пленников Земли? Неужели из-за непонятного порыва сердец таких людей, которые говорят, что тот, кто отвергает Землю, предает свою мать? Неужели из-за какого-то древнего обычая, который гласит, что тот, кто не чтит свою мать, не почитает и Бога? Глаза, которые глядят на чистые звезды, языки, которые смакуют пьянящую темноту космоса, губы, которые целуют подол юбки бесконечности, отвергают эту мать ничуть не больше, и ничуть не меньше, чем тот, кто сказал десяток поколений и два столетия тому назад «Женщина, я тебя не знаю».
Фреда решила, что Розенталь вполне готов для Флоры. Он говорил, как флорианец в четвертом колене. Чем больше она слушала, тем большей симпатией проникалась к этому человеку.
— Флоре остается жить совсем немного геологических эпох, — продолжал Розенталь. — Когда поблекнет последний закат ее солнца, когда его чернота предъявит ей свой иск, а на Млечном Пути на радость детям наших детей вспыхнет какая-нибудь новая, я молюсь, чтобы и пылинка бытия, которой был я, смогла разделить эту радость. Ибо я — плоть от плоти Земли, плодами которой стали одни машины, на которой все Мильтоны немы, а любой Кромвель с удовольствием сменил бы эту бессмысленную пустоту на что-нибудь другое. Так-то вот, мой старый друг и учитель. — Он повернулся к Хейбёрну — Джентльмены члены Комитета, я обращаюсь к вам от имени всех тех, кто с грустью встречает утренние зори, а вечерние закаты — с наслаждением Дайте нам это святилище, где мы могли бы в таинстве и одиночестве поклоняться нашей владычице — Ночи.
Фреда не разделила суждение бывшего министра о современном обществе и не поняла, при чем тут Мильтон и Кромвель, но почувствовала, что выступление Розенталя произвело более сильное впечатление, чем речь Крейтона. Адмирал бренчал на струнах кошелька, тогда как Розенталь изо всех сил дергал за струны души, открыто ставя Комитет перед выбором: деньги или душа, наличность или гуманность.
Сенатора Хейбёрна явно тронуло это выступление. Он пыхтел носом, когда поднимался, и смотрел на своего бывшего студента пристальным ласковым взглядом:
— Да, брат Легкомыслие, вот мы и послушали звон колокольчиков полуночи.
Откашлявшись, Хейбёрн повернулся к аудитории и камерам. Он поблагодарил выступавших и заверил обе стороны, что во время внутрикомитетских дебатов по ходатайству, которые будут закрытыми, будет торжествовать атмосфера беспристрастия и рассудительности.
— Когда мы дискутируем о звездах, мы обсуждаем будущее человечества; здесь, в Комитете, мы помним о своей ответственности перед вами, не забываем также и о грядущих поколениях, которым оставляем нашу вселенную в наследство, и да пребудет так, пока эта хрупкая живая картина не исчезнет бесследно.
Должно быть что-то им сказанное пробудило воспоминания, потому что взгляд сенатора стал слегка рассеянным, в мозгу возникла мысль и облеклась в слова, а из слов сложилась фраза, и в результате этой цепной реакции движения его рук превратились в ритуальные жесты опытного оратора.