Столько фокусников зараз К-ов видел впервые. В основном это были молодые люди, легкие, элегантные, исполняющие свои трюки под фонограмму модных песенок. Но вот после очередной репризы что-то щелкнуло в мощных усилителях – должно быть, выключили магнитофон, – и на сцену выпорхнули в абсолютной тишине два ветхих человечка, старичок и старушечка. Магнитофон выключили, всего-навсего, а К-ову почудилось, что это со звоном открылась волшебная, старинной работы шкатулка и выпустила на волю гномиков.

Старичок был сама галантность. Украдкой выхватив из-под полы бумажную розу, торжественно преподнес ее своей даме. Встряхнул алым платком, взял за кончик и бережно, точно живое существо, накрыл розу. А когда сдернул платок, на ее месте подрагивал в облачке пыли пышный букет. Просияв, оба разом повернулись к публике.

Еще несколько минут сновали по сцене, ручонками разводили, шуршали бумажными веерами, явно подкрашенными к сегодняшнему вечеру. Потом, раскланявшись, нырнули под жидкие аплодисменты в свою шкатулку, и та захлопнулась навеки.

Но К-ову еще суждено было увидеть их – в тот же вечер, сразу после концерта. Свернув на боковую аллейку, едва не столкнулся с ними, деловито семенящими к выходу. На старике был длиннополый плащ (это летом-то! в июле месяце!) и вышедшая из моды осенняя шляпа. Чемодан с реквизитом нес он. Сын циркача замедлил шаг, пропустил возбужденную чету и некоторое время следовал поодаль. Ему рисовалось, как они, давно ушедшие на покой, неожиданно получили приглашение участвовать в летнем концерте; как радостно засуетились, как спустили с антресолей допотопный чемодан и извлекли на свет божий пропахшие нафталином платки, ленты, ширмочки… Как, не откладывая, начали репетиции, а на другой день отправились в неблизкий путь. Будто так просто, для моциона, на самом же деле взглянуть на афишу.

И вот все позади. Руки не подвели их: и цветы распускались, и ленточки разворачивались, и платочки исчезали… Упоенные успехом, смеялись в темной аллейке, перебивали друг дружку, потом старичок чихал и очень сердился, что чихает. Выйдя из парка, двинулись с тяжелым своим скарбом к троллейбусной остановке, К-ов же медленно пошел в другую сторону, и давнего детского интереса к древнему жанру в душе его не было больше.

Воспитанники изобретательного и энергичного Пиджачка разъезжали с концертами по всей области. Три или четыре рубля стоил билет – тогдашними деньгами, выручка же шла на нужды самодеятельности. Костюмы… Реквизит… Но заветнейшей мечтой Сергея Сергеевича – и он этой мечтой заразил своих подопечных – были инструменты для маленького эстрадного ансамбля, квартета, например. Вот тогда бы они развернулись! Тогда бы показали класс!

Едва ли не каждую субботу отправлялись на учебном автомобиле в путь. Поперек кузова клались толстые, гладко обструганные доски, несовершеннолетние гастролеры усаживались рядком, Сергей Сергеевич нырял в кабину, и грузовичок, за рулем которого был не стажер, как обычно, а инструктор, выкатывал из города.

Их ждали. У въезда в деревню (на околице следовало б сказать, но горожанин К-ов не чувствовал за собой права на это слово) – у первых домов их караулили мальчишки. С криком «Едут! Едут!» неслись сломя голову впереди подпрыгивающей на ухабах машины. Событие и впрямь было немалое. Взаправдашние артисты в те времена и носу не казали в этакую глухомань, а телевизионная вышка только строилась. Да что телевидение! – электричество-то не всюду было. Случалось, выступали при керосиновых лампах, зато как принимали! Взрослый К-ов вспоминал об этих концертах с умилением.

Гвоздем его номера была «Яичница из воздуха». На сцену выносился примус, уже гудящий, уже светящийся голубым пламенем, ставилась сковорода, он делал над ней несколько пассов, трогал волшебной палочкой, и в сковороде трепетала, шипя и фыркая, бледно-желтая яичница. Спускаясь в зал, угощал зрителей.

Секрет в палочке таился. Яркая, обернутая фольгой и красной бумагой, вовсе не палочка была это, а стеклянная трубка, позаимствованная в кабинете химии. Нижний конец замазывался сливочным маслом, которое он выносил потихоньку из дому (или Валентина Потаповна давала, добрая душа), масло таяло, едва сковороды касался, и выпускало на раскаленную поверхность два сырых яйца. «Прошу!» – говорил он, протягивая на вилке еще живой, еще подрагивающий лоскуток.

Взять отваживался не каждый. Улыбались изумленно, благодарили, качали головой: сыты, дескать. Но иные отваживались. К-ову запомнилась старушонка в белом платке, которая аккуратно, двумя пальцами, сняла с вилки кусочек, в рот положила и, закрыв глаза, долго, сосредоточенно мяла беззубыми деснами. Соседи внимательно следили – внимательно и даже с некоторой опаской, а она, проглотив, разлепила глаза (они, маленькие, блеснули хитро) и произнесла внятно, неожиданно звонким, молодым голосом: «Вкусно!»

Вокруг захлопали. Кому предназначались эти аплодисменты? Малолетнему кудеснику, из воздуха сотворившему кушанье, или бесстрашной бабусе, дерзнувшей кушанье это отпробовать? «Только, милок, посолить забыл», – укорила она, и все засмеялись, и снова захлопали, и потянули руки, тоже желая угоститься.

Битком всякий раз набивался клуб, кое-кто даже притаскивал из дома табуретки, мальчишки – те на полу рассаживались, прямо перед сценой, но не мальчишеские лица стояли перед глазами беллетриста, когда по прошествии многих лет вспоминал эти поездки, а лица стариков и старух. Особенно старух… С каким доверием следили за его манипуляциями! Как испуганно ахали, когда он, накрыв платком стакан с водой, осторожно подымал его одной рукой (вода чуть-чуть проливалась), нес, а потом, взяв платок за конец, сильно встряхивал и – никакого стакана. Невдомек было им, что не стакан, а вшитый в платок картонный круг держат растопыренные пальцы, вода же капает из обильно смоченной ватки. Лишь мальчишки догадывались, в чем дело, выкрикивали, что ничего нет под тряпкой, пусто, старухи же принимали все за чистую монету… Вот и они, стало быть, явились в лушинский роман, пробрались, непрошеные, как прежде неслышно вошли и те коленопреклоненные старцы у мазара, и ветхая, из шкатулки, чета фокусников, и ироничные обитательницы приморского пансионата, прозванного им впоследствии домом Свифта. Эти, впрочем, не вошли, эти вломились, сопя и чавкая… Что притягивало сюда всех их, уже отживших свое, уже достигших края бездны? Была, была тут, чувствовал автор, некая тайная цель, был умысел, который еще предстояло разгадать. (Надо думать, была своя цель и у беллетриста, давно и охотно пускавшего стариков в свои сочинения. Уж не в бездну ли норовил заглянуть, нетерпеливый человек, хоть одним глазком, самому, однако, к ней не приблизившись?)

Книгу о Гулливере К-ов впервые получил из рук Тортиловой дочери. Он так и сказал: о Гулливере, хотя обычно, приходя в читальный зал, называл авторов: Жюль Верн, Дюма, Майн Рид… А тут об авторе понятия не имел, просто слышал, что существует такая забавная история – про лилипутов и великанов.

Тортилова дочь пытливо глянула на него, ушла, не проронив ни слова, за стеллажи и вынесла сразу два томика: один толстый, другой – так себе.

Он, естественно, выбрал тот, что потолще, – взрослое, не адаптированное издание. Первые две части прочел залпом, потом заскучал, и они надолго расстались: юный поклонник фантастики и занимательный – но не очень – писатель Свифт. А когда через много лет встретились вновь, то это была уже совсем другая книга.

К-ов цепенел, читая ее. Такого презрения к человеку – не к конкретному индивидууму, а к человеку вообще, такой издевки над ним, такого надругательства он и вообразить не смел…

Тревожно вглядывался беллетрист, тоже склонный к иронической игре, в скудную летопись свифтовской жизни. Отец? Отца не было, умер, не дождавшись, пока жена разрешится от бремени. Мать? Сердце хабалкиного сына нехорошо забилось, он понял, что произошло с матерью Свифта, – понял, еще не прочитав о ней. Тот, кто высмотрел в венце природы неопрятное и злобное животное еху (слово-то, слово какое! Брезгливо и кратко, точно отмахнулся), вряд ли знал когда-либо материнскую ласку.