Я бросил короткий взгляд на свои поплавки - спокойствие и снова стал смотреть на деда. Этот человек как-то странно меня интересовал. Вот ведь не раз приходилось сидеть над водой рядом с незнакомым рыболовом, обменяешься несколькими фразами насчет рыбок - и конец. Ну уж от силы еще пару пустяковых слов добавишь. А тут мне все время казалось, что я должен ска- зат ему что-то интересное. Может, давало себя знать какое-то подсознательное чувство благодарности за то, что он меня не прогнал, правда?
Дед очень осторожно отцепил рыбу с крючка, вытащил из воды сетку, точнее говоря, лишь верхнюю ее часть. Что-то у него там сильно плескалось. Чудаку не нравится, что ему завидуют. Он ловко всунул новую добычу, опустил сетку и стал насаживать новую приманку.
- На что вы ловите? - спросил я опять-таки с полным спокойствием, чтобы он не почувствовал, что я все-таки ему завидую.
- На тесто.
- Картошка, булка, желток, да?
Он не ответил. Справившись с насадкой, он забросил ее точно в то же самое место. Уселся так же, как сидел и раньше. С ним не очень-то разболтаешься. Я почувствовал, что помимо этого несерьезного желания сказать ему что-то во мне пробудилось журналистское любопытство. Такие типы иногда могут многое знать, многое рассказать - потому он и неохотно разговаривает; но ничего не поделаешь, ведь не буду же я ему в самое нутро удочку закидывать. В конце концов в этой обстановке главным предметом моего интереса должны быть поплавки. Правда, они стоят и даже не шелохнутся, но ведь неисповедимы пути господни. Вот ушел бы этот старикан отсюда, я бы тогда перебрался на его место.
- Давно я был в Варшаве, - заговорил он неожиданно. - В сорок пятом.
- Ого! - воскликнул я наверняка слишком громко. - Значит, вы понятия не имеете, как выглядит Варшава. Где вы жили?
- На Воле.
- Я Волю знаю, как свои пять пальцев, ей-богу. Но сейчас уже не помню, что было на Воле в сорок пятом.
- Развалины… - буркнул он.
- Развалины-то развалины, всюду были развалины, и теперь уж только это и помнится, что кругом были развалины. А где что в свое время было, где и когда что выстроили - все это сейчас уже стерлось в памяти. Были развалины, а сейчас есть красивый город, и если захочется человеку что-нибудь вспомнить, то приходится лезть в альбомы, в хроники. Э-э! Знаете, какая теперь Воля: трасса Восток - Запад, универмаг большущий, жилые кварталы…
- Слишком много говоришь над водой, сынок, - прервал он меня жестко. - И слишком громко. Рыба пугается.
Его мрачность вызвала во мне дух упрямства.
- Ну, знаете ли, любезный! - закричал я. - Над водой не говори, потому что рыбу спугнешь, дома не говори, потому что жена говорит. Должен же человек когда-нибудь выговориться.
- Неужели это так плохо, когда жена дома разговаривает?
- А хорошо, что ли?
- Попробовал бы ты остаться без жены.
Он сказал это таким тоном, что моя веселость погасла, как светлячок.
- Э-эх, попробовал бы ты, сынок, остаться без жены, - повторил он. - У меня две было… точнее говоря, одна, но можно сказать, что и вторая была женой. А теперь у меня нет никого. Было у меня трое детей, а теперь никого нет. Та, первая, законная, погибла как раз на Воле, во время восстания. И дети тоже.
- Мой отец тоже погиб во время восстания.
- Вот видишь, сынок. Отец иной раз хоть и отлупит, а когда его нет… Жена болтает, дети озорничают, ну а когда их нет… Глядел бы на луну, да и выл бы. Ты слышал когда-нибудь, как человек воет? Нет. А я выл. Два раза. Первый раз там, на Воле, на развалинах. Такова уж была могила моей жены и моих детей. А второй раз пять лет спустя на пороге своего дома. Смотрел на луну и выл. Иногда человеку только это и остается…
Он вдруг замолчал, а я испугался: ведь после такого вступления нельзя человека за язык тянуть, а если же сам он ничего больше не скажет, то я упущу что-то важное.
Однако немного погодя он снова заговорил:
- И вдобавок ко всему я еще собаку убил.
При этом я почувствовал облегчение. Я уже понял, что он должен излить душу. На него нашло, а мне это только и нужно.
- Ну собака по сравнению со всем тем… - я произнес это нейтральным тоном, просто так, чтобы поддержать разговор и в то же время не испортить деду настроения.
- Не, сынок, не скажи. Собака собаке рознь, так же как и человек человеку рознь. Знаешь, сынок, после того как во время восстания погибли моя жена и мои дети, я и сам повыл на развалинах, под которыми они лежали, я старался лезть туда, где скорее всего можно было получить пулю в лоб. И хоть бы что. Кончилось тем, что после переговоров Комаровского с фон Желев- ским тех, кто не остался под развалинами, вывезли, гоняли, как крыс, ногтями давили, как вшей. А те, кто и это пекло выдержал, дождались солдат с красными звездами и снова смогли почувствовать себя людьми. Добрался я, сынок, до Варшавы, и что же? Была бы уж там хоть могила жены и детей. А то только развалины да смрад, а смрад от всех трупов одинаковый. Уехал я, потому как был никому не нужен и себе не нужен.
- Почему же? - прервал я осторожно. - Можно было остаться и взяться за работу.
- Только не там! - запротестовал он. - Я боялся, сынок, понимаешь, боялся. Потому что уж если б я решился взяться за расчистку развалин, то мне надо было бы делать это именно там, на Воле. А если бы я вдруг из-под развалин вытянул лоскут ее платья или же детский ботинок, что тогда? Что дальше-то? Боялся я, понимаешь? Ну, понимаешь?
- Понимаю.
- Вот видишь… Потому я и уехал оттуда. Но я еще не был стар, жизнь требовала своего. Жизнь - это паскудная сила, сынок… Встретил я женщину такую же одинокую, как и сам, которая тоже немножко в жизни повыла. Хорошая, добрая, порядочная. Правда, с той, первой, не сравнишь, но ведь той-то не было… Я уже и через Красный Крест разыскивал, и все, конечно, без толку… Со второй мы даже не вступали в брак, потому что она хотела венчаться в костеле, а я не хотел костельного брака, впрочем… разве венец людей связывает? Нашел я жилье, нашел работу, и так постепенно все как-то просветлело. Жизнь - это паскудная сила. Казалось бы, уже все исковеркано, а тут на тебе - срослось, как-то затянулось… Она мне понравилась. Друг другу мы полюбились, и притом очень. Правда, к той я даже на брюхе пополз бы, но ведь ничего не поделаешь: той не было. Приблудила к нам собака, великолепная немецкая овчарка. Жена назвала ее Блэком. Странно, но она не хотела сказать, почему так назвала. Потом жена принесла еще кота. В праздничные дни, а зачастую и после работы, я выбирался на рыбалку - тогда ведь, сынок, еще было что ловить, не то что нынче. И вот однажды, в сорок девятом, в августе, вот так, как сейчас, возвращаюсь я с уловом домой поздним вечером, при луне, стучусь в дверь - никакого ответа. А жили мы в небольшом домике с садиком. Блэк лает, а жена двери не открывает. Из дому никуда не вышла, потому что в комнате свет горит и ключ торчит в замке. Я стучу все сильней и сильней, думаю, может быть, уснула, но все без толку. Ни ответа, ни привета. Вышиб я тогда дверь. Блэк подскакивает ко мне, хвостом виляет, а вся морда у него в крови. Вхожу в комнату, а жена лежит под окном, горло у нее перегрызено. Уже холодная. Купила себе, сынок, материалу на пижаму, в полоску. В тот вечер закончила шитье и примерила. В той пижаме и лежала с перегрызенным горлом.
Я почувствовал себя так, словно и мне что-то перегрызает горло.
- А Блэк хвостом машет, смотрит мне в глаза и похвалы ждет. Наш любимый Блэк. И ты бы ведь, сынок, завыл?
Он помолчал с минуту, наверное, чтобы дать мне время для принятия решения - выть или не выть.
- И мне пришлось его убить… А знаешь, сынок, за что?
- Ну… так ясно же… - пробормотал я.
- Да, за жену убил, но можно ли было пса за это винить? Разве pro надо было винить? Люди его так обучили. Что ж, выходит, он должен был оказаться умнее людей и не доверять людям? Разве он мог знать, что и другие люди есть на свете? Ведь это всего-навсего собака. Так знаешь, за что?