Изменить стиль страницы

Кестер зло плюнул парнишке под ноги и зашагал ко двору. Вытирая залившие грязное лицо слезы, Яшка было рванулся к речке, где еще толклись коровы, туловищем-то вперед подался, а ноги, будто прилипли, не двинулись. Упал. Хорошо, что на бок: лицо не расшиб; руки-то, оказывается, тоже, как чужие. А вот на земле скрючило Яшку: рот повело-потянуло в сторону, руки-ноги выворачивать начало, словно в молотильный барабан парня сунули — хрипит…

Минутки через две-три отошло. Пусто в середке стало. Костей вроде бы нет, а под кожей, внутри, будто куделя не туго набита. Полежал малость, шевельнулся, с трудом встал и побрел к берегу. В голове шум стоит несуразный. Весь берег и речка чужими кажутся, незнакомыми.

Доковылял до песчаного берега, глянул, а из-за куста ракитника человек шагнул к самой воде — чужой какой-то, ни на кого из хуторских мужиков не похожий: голова большая, наголо стриженная, брови мохнатые и широкие темные усищи. Одет в какую-то серую куртку и того же цвета шаровары, а на ногах калоши не калоши, таких Яшка сроду не видывал.

Снял человек свои обутки и, держа их в руках, подтянул кверху штанины, шагнул в воду. В этот момент он оглянулся и увидел Яшку, улыбнулся ему как-то приветливо и виновато вместе.

«Кто ж эт такой? — подумалось Яшке. — Острожный каторжник аль разбойник?.. Да нет, глаза у него хоть и желтые, но больно ласковые… У разбойников таких не бывает», — заключил Яшка, хотя ни одного разбойника в жизни видеть ему не доводилось.

Пугнул коров пастушонок и тяжело зашагал на подъем. С бугра оглянулся — сквозь редеющий, розоватый в лучах зари туман над водой на том берегу различил две фигуры: одна вроде бы девка, шикарно разряженная, другая, чуть повыше, серая, плохо в тумане различимая — это он. И скорехонько так ушли с берега.

Всех девок хуторских в уме перебрал Яшка, пока до табуна двигался — никто из них так не одевается.

День этот показался ему бесконечным; в голове все так же шумело, глаза слезились, временами терялся слух. Порою вспыхивала в нем горькая обида на Кестера, но Яшка глушил ее, признавая и свою вину. А чтобы отвлечься, старался думать о странном человеке и о том, кто его встретил. Девка, видать, не из хуторских, тоже чужая… Или, скорее всего, это не девка совсем и не так уж она шикарно наряжена, как показалось сквозь туман, а бабка Даниных, Матильда. Вот она-то, пожалуй, как раз и носит этакую одежу. И бодрая она у них, как солдат, прямехонько держится.

Правда, Яшка не смог бы сказать определенно, была ли то бабка Матильда, к ней ли пришел незнакомый человек — не до них ему. Обида гложет. Хоть бы поговорить с кем-нибудь, полегчало б, наверно. Да с кем же говорить-то?

Промаялся так парнишка до вечера. Ужином тетушка Берта кормила его отдельно и от своей семьи, и от женщин-работниц. Работников мужчин Кестер не признавал: хлопотно с ними. Удобней, считал он, нанимать баб, каких поглупее, поздоровее, да ребятишек.

— Ты чего же, Яков, работал плохо, — заметила, улыбнувшись, тетушка Берта, когда пастушонок отодвинул от себя миску с недоеденной похлебкой, — или суп мой тебе не хорош?

— Жарища на дворе-то день-деньской, — схитрил Яшка, — разморило страсть как. — Ни ей, ни даже отцу родному или матери не собирался он жаловаться на Кестера, рассказывать о своем горе: никто не похвалит за это.

— Вот попей молока и спи, — сказала Берта. — Да в другой раз при Иване Федоровиче не оставляй еду: он не любит таких работников.

Известно и без того, каких работников не любит Кестер. Предки его когда-то обосновались в Центральной России. Там и теперь еще много родственников у Кестера. Но кроме фамилии да немецкой расчетливости и аккуратности, ничего, пожалуй, не отличало Ивана Федоровича. Родная речь редко слышалась в доме. Сыновей тоже назвал по-русски — Александром и Николаем.

Спал Яшка тут же на кухне возле печи на низенькой лежанке, и думалось ему, что, добравшись до постели, уснет он в ту же минуту. А как лег, вроде и сон отскочил — торчат перед глазами злющие Кестеровы зрачки да усы щетинятся. И никуда от них не спрячешься.

Укроется Яшка с головой хозяйской дерюжкой — то же видение перед глазами, а от духоты еще сильнее в голове шумит. Откинет дерюгу — дышится легче, так опять же хозяева тут ходят, разговаривают, тетушка Берта посудой побрякивает.

Раньше Яшка не примечал за собой этакой разборчивости: уснет, бывало, хоть из пушки пали — усталость свое берет.

Наконец угомонились все. Тихо так стало, покойно. Только часы на стенке тикают. Яшка дремать стал, уткнувшись носом в опечек. И тут вроде бы сквозь сон послышалась негромкая плясовая дробь. Шевельнуться нет сил, а за спиной не смолкает все более шумный залихватский пляс.

Не выдержал Яшка, повернулся и обомлел. В двух шагах перед ним отплясывает маленький, не больше самого Яшки, старичок. Легонький, шустрый такой, сухонький, как игрушечный, будто точеный весь. Борода у старичка редкая, длинная, размашистая. Усы шильями в стороны торчат, брови колючие, глаза озорные, навыкате. На голове у него какой-то блестящий колпачок. В одном ухе серьга. Лицо сухое, темное. А на ногах — высокие, с козырьками, блестящие сапоги.

Приближается старичок к Яшкиной лежанке — плечами подергивает, перстами прищелкивает, заговорщически подмигивает и бойко так начинает посвистывать:

— Фьюйть! Фьюйть! Фьюйть!

А потом пускается в лихой пляс. И так до самого утра никакого сладу с ним нет.

И такое каждую ночь. От бессонницы совсем парнишка измучился, похудел. Изводит его старичок исподволь, не спеша. Трепещет Яшка, боится, когда ночь-то подходит. Только улягутся все, вот он и является, старичок, точно из-под земли выныривает. И пошел, и пошел отплясывать. Пляшет бойко, азартно посвистывает, каблуки так и дробят, и ноги мелькают перед самым носом. Нет сил у Яшки отвернуться к печи. А он, проклятущий, без устали пляшет и пляшет! С вечера до утра. Где же тут уснешь! Плачет мальчонка, а старичок, будто еще больше рад этому, выхаживает по всей кухне, кочевряжится.

После двух недель такой жизни Яшка совсем походить на себя перестал. Утром как-то глянула тетушка Берта — лица на парнишке нет; весь в слезах, и подушка мокрехонька.

— Что ты, Яков? — хлопнула руками по огромным бедрам тетушка Берта. — Что с тобой? Говори!

— Ничего, — всхлипнул Яшка, — старичок проклятый все ночи спать не дает. — И горькие рыдания безудержно захлестнули его.

— Яша, Яша! — не на шутку перепугалась хозяйка. — Ты что-то не то говоришь… Какой старичок? Ведь у нас в доме нет ни одного старого человека.

— Да это, наверно, и не человек, — дал волю слезам Яшка, — вот такой малюсенький, меньше меня, или такой, как я, а с бородой и с усами. В сапогах…

— Это еще что такое?! — грозно спросил Иван Федорович, выходя из комнаты.

— Т-сс! — Берта прижала палец к губам и погрозила мужу. — Мы сами тут разберемся… Так каким же способом он спать тебе не дает?

— Пляшет!

— Пля-аш-шет? — большие глаза у Берты сделались квадратными.

— Ну-у! По целой ночи вот тут выплясывает… Вот на этом самом месте!..

— И давно пляшет? Что-то он, кажется, никому не встречался…

— А он без всех приходит, когда я один останусь…

— М-мм, — поджала полные губы тетушка Берта. — И давно он к тебе приходит?

— Давно-о…

— Веди-ка ты его к ним домой, мамочка, — жестко, но все же несколько смягчившись, приказал Кестер.

— Уведу, уведу. Ты ведь коня запрягать пошел, папочка? Вот и запрягай. А мы сейчас пойдем.

Иван Федорович фыркнул в короткие усы, накинул на голову соломенную шляпу и сердито вышел.

— Ты, Яша, поешь, пока я соберусь.

— Да не хочу я, тетушка Берта!

— Поешь, поешь обязательно.

Эта громадная женщина, не лишенная доброты, имела твердую привычку: по хутору должна она идти непременно в шляпе, с зонтиком в виде трости и немного подкрасившись. Дома одевалась, как и все, просто. По тому-то усадила она Яшку за стол, а сама занялась туалетом.