— За это и денежку двойную заломите, — разошелся Макар.
— Ну ладноть, — остановил затянувшуюся перепалку Мирон, — пойдем, что ль, к батюшке за благословением, Порфирий Федотыч? А вы, ребяты, подводы-то выгоняйте со двора да вороты потом затворите. Может, и ты, Порфирий, с нами в лес поедешь?
— А пошто не поехать, ежели уговор удастся? Поеду.
…Когда Мирон с Порфирием вышли от деда Михайлы с благословением, мужики уж выстроили за воротами на дороге длинную вереницу подвод. В эту же веревочку приспособили и Порфирьеву карюху с короткими санями. И только подошедшие поравнялись со своими подводами, тронули лошадей. Дорогой к ним присоединились и те, кого наняли в поездку.
Однако на выезде из хутора Мирон, ехавший на третьих санях впереди, вдруг закричал:
— Стой, стой, Макар! Тпру-ру-у! Трафить тебя!
— Ну, чего ты шумишь? — недовольно спросил Макар, натягивая вожжи.
— Да ведь мешок-то с едой там, знать, на крылечке и оставили, не взяли его. Митя, сынок! — оборотился Мирон в конец обоза. — Воротись, возьми этот проклятущий мешок. А мы поедем нешибко — догонишь.
Это у Рословых стало прямо-таки болезнью: только соберутся куда, все обдумают, все предусмотрят до мелочей, а поедут — хвать, опять чего-нибудь да забыли. Митька, почерневший на весеннем ветру и еще больше потемнев от злости, нещадно погнал своего меринка назад, навстречу солнцу, нехотя и могуче встававшему за курганом.
Тем временем дома, дождавшись, пока уберутся со двора мужики, Дарья взяла подойник, сработанный Тихоном из белой жести, пошла доить коров. На крыльце наткнулась на этот злополучный полосатый мешок и взбеленилась:
— И-и, черти безмозглые! Чего ж они жрать-то тама станут? Тьфу! За бабами дак всякую промашку углядят, а сами голову, того гляди, потеряют!.. Ветерка, что ль, запрячь да вдогонку за ими, пока недалеко уехали?.. Нет, батюшке сказать надоть…
Не враз удалось Дарье склонить деда Михайлу, чтоб немедля пуститься в погоню за непутевыми мужиками.
Вернулась на крыльцо — хвать, мешка-то нету! Выбежала за ворота, а Митька уж во-он где нахлестывает вожжами коня. Подхватила на сходцах подойник и пошла на задний двор коровушек доить.
Весна, хоть и робко еще подступалась она в этом году, все-таки давала себя ощутить. Минувшей ночью мороза почти не было, и теперь, только полыхнули первые лучи солнца, весело влезли они в прогал между плоской соломенной кровлей и плетневой стенкой, враз осветив загон каким-то праздничным светом. Солома под ногами и та, словно только что умытая, светится ярко-белым сиянием. Коровушки и бычки стоят важные, блаженно жмурятся, не торопясь размеренно ужевывают жвачки, не то что зимой, когда под ногами намерзают пудовые мерзляки, перемешанные с соломой и покрытые куржаком. Шерсть на коровушках всклочится, тоже куржаком подернется. Прилечь скотинке негде: жмется она друг к дружке либо к плетню. Скрючатся, согнутся все в три погибели, особенно после водопоя, когда сгоняют их на речку. И так всю зимушку. Какое там молочко — горе одно!
А теперь все притихло, смирилось, будто в великом таинстве ожидания сигнала к буйному веселью.
Присев возле недавно отелившейся Чернухи, Дарья размеренно шмыгала по соскам, из них попеременно — то из одного, то из другого — бились тугие теплые струйки в белую стенку подойника, звеня по жести. А под сердцем у Дарьи вдруг забилось трепетное, щемящее и разлилось по всему телу сладкой болью. Аж кровь бросилась в лицо и опалила его жгучим пламенем.
Особенно взволновало и даже испугало немножко то, что загадочное это и тайное напоминало о себе сегодня уже второй раз. Не старый дед Михайла оторвал ее до зорьки от затяжливого утреннего сна, а вот это самое, что беспокойной крылатой птицей бьется внутри.
Дарья и не заметила, как сзади к Чернухе лениво подступил прошлогодний красно-пестрый бычок, сунулся короткой мордой к Чернухиному хвосту, обнюхал и судорожно вздернул верхнюю губу, тряся головой и вытягивая шею. Чернуха двинулась вперед и, шагнув через подойник, опрокинула его, а концом копыта больно ткнула Дарью в ногу. Дарья успела вскочить. Но бык, неожиданно высоко взлягнув задком, подпрыгнул, размашисто крутанул башкой с короткими тупыми рожками и, задев Дарью под низ живота, бросился за Чернухой.
Страшно взвизгнула от боли Дарья и хлестнулась навзничь, как подрубленная. Во дворе у колодца крутила крюк Настасья, подтягивая наполненную до краев водой тяжелую бадью. Выхватив ее из жерла колодца и поставив рядом со срубом, Настасья, приподымая подол длинной юбки, бегом пустилась на задний двор.
Дарья, лежащая навзничь, и опрокинутый подойник объяснили Настасье многое. Еле сдержавшись от вскрика, она припала к груди Дарьи, услышала биение сердца и принялась тормошить ее. Отлившая было от лица Дарьи кровь снова залила тугие щеки. Дарья открыла глаза и застонала.
Настасья помогла ей подняться и, перекинув вялую руку Дарьи себе через плечо, повела в избу.
В постели Дарья металась, извивалась вся, ровно вертел ее кто сильной и беспощадной рукой, словно упивался ненасытный истязатель муками женщины. То как огненной стрелой отрубало поясницу, то снова боль колючим ежом ворочалась в низу живота, и от этого мерк в глазах свет, по лицу катились холодные талые градины пота. Она не стонала, а лишь изредка всхлипывала, жадно хватая воздух и не прикрывая пересохших скоробленных губ.
— Чего ж делать-то, Марфа, станем? — спрашивала в который раз Настасья у старшей снохи. — Шибко ведь ей плохо. Не отлежится, знать-то.
— Ксюша! — позвала Марфа золовку. — Добежи до бабки Пигаски, покличь ее к нам. Скажи, что Дашу бык изнахратил.
Ксюшка, скорая на ногу, живо слетала к соседям и привела бабку. Та, шагнув через порог и на ходу стаскивая с себя суконную, истертую чуть не до дыр шаленку, поинтересовалась:
— Чегой-та стряслось у вас, бабы? — и, не слушая пояснений, протопала в горницу, приступилась к болящей.
Ксюшка услужливо подсунула знахарке широкую щелястую табуретку и потянула было с бабки старенькую поддевку, повисшую на одном плече, чтобы унести ее на вешалку, но бабка не дозволила этого. И, поправив на плече легкую одежину, вгляделась в Дарью, выразительно пошевелила кусочками облезлых бровей, жалостно спросила:
— Как ж эт ты, Дарьюшка, сплошала-то?
Дарья, закусив нижнюю губу, лежала мертвецки бледная. Подушка под ней взмокла.
— Бабы, водицы мне горяченькой да посудину еще какую, — приказала бабка, откинув одеяло и загибая подол холщовой исподницы на Дарье.
То, что увидела там Пигаска, поразило ее: низ приподнятого живота вроде бы поголубел весь. А слева темнело круглое пятно, величиною с медный пятак.
— М-м-м, — загадочно потянула бабка, поправляя на голове чехлушку и опять же значительно шевеля остатками бровей. — Глянь, родимая, — показала она Настасье, принесшей воду, на внушительный синяк. — Эт ведь не иначе рог бычиный здеся пропечатался. А тута, видать, башкой да шеей он ее долбанул… Не миновать греха.
— Чего ж теперь будет-то? — округлила испуганные глаза Настасья.
Услышав этот разговор, к ним подошла Марфа. Поглядела бесстрастно на Дарью, с укором выговорила Настасье:
— Не молоденькая, чать-то, знать должна, чего в таком разе бывает.
— Нет, бабы, — заключила Пигаска, поднимая к локтю по жилистому сухому цевью рукав зеленой холщовой кофты, — водицей этой не отойтись — баньку, знать, истопить надоть да поскорейши.
— Сичас я, сичас, — заторопилась Настасья. — Ксюшка, пойдем со мной, пособишь мне кизяков унесть.
— А вы чего тут пялитесь! — цыкнула Марфа на ребятишек, столпившихся кучкой в дверях. — Чего вы тут не видали! — И пошла, широкая, кораблем врезаясь в ребячью толпу, щелкая нешибко по головам, протурила всех от двери и сама ушла к печи.
Вымыв и распарив костлявые руки в горячей воде, бабка Пигаска взялась водить ими по животу Дарьи. Делала она это с великой осторожностью, даже с нежностью, сначала едва прикасаясь к телу, а потом постепенно увеличивая нажим. Морщинистое, изжелта-черное лицо ее вытянулось больше обычного, нижняя губа отвисла, угольки зрачков уставились в одну точку на стене — словно бы колдовала над болящей. Потом, видимо, утомившись и чувствуя под руками притихшую Дарью, стала жмуриться, как угретая в печурке кошка. Продолжая водить руками, повторяла и повторяла одни и те же движения.