Глава XVI
Прекратиться вдруг и разом гонение, воздвигнутое на христиан, не могло, и нет-нет вспыхивало оно снова то в том, то в другом конце обширной империи. Но такие казни, появлявшиеся временами после той повальной резни, какой до пресыщения насытил свое зрение Нерон, уже не могли иметь для него никакого особого интереса, и преждевременно отживший тридцатилетний старик старался теперь себя занять заботами о перестройке и об украшении своей столицы, особенно своего собственного колоссального здания, известного под названием «Золотого Дворца», под различные пристройки которого захватил после пожара немалое пространство городской земли. Превосходя своею баснословною роскошью и великолепием все, что видел до сих пор свет по этой части, дворец этот вместе с тем мог служить лучшим образчиком испорченности вкуса той эпохи. Одно только уродливо-причудливое и не в меру колоссальное могло еще сколько-нибудь удовлетворить больное воображение и извращенные вкусы Нерона. У ворот в атриум возвышалась чудовищно-колоссальная статуя самого императора, имевшая в вышину 120 футов, базис которой можно видеть еще и теперь, а в вестибюле красовался не меньших размеров портрет его, писанный на холсте, впоследствии погибший от удара молнии. Широкая и бесконечно длинная галерея с тройным рядом высоких мраморных колонн, пространства между которыми были уставлены статуями и экзотическими растениями, вела из вестибюля в целый ряд пышных зал, украшенных мозаикою, позолотою и бесчисленным множеством различных статуй из бронзы, алебастра, серебра, золота и мрамора всевозможных цветов и оттенков. Ванны и бассейны снабжались водами, проведенными из моря, реки Альбула и ключа Aqua Virgo, и внутри были выложены дорогим лазуриком. В одном из бесчисленных триклиниумов сводчатый потолок, в виде небесного свода, вращаясь, изображал течение небесных светил; в другом потолок был устроен таким образом, что была возможность через него сыпать на пировавших внизу гостей цветы или же пульверизировать их тою или иною ароматическою эссенциею. Не менее вычурною роскошью отличались как опочивальня и кабинет самого цезаря, так и апартаменты, а также окружавшие этот дворец обширные сады. Здесь, среди роскошной зелени, были и фантастические храмы, и павильоны, и садики с различными рыбами, и громадные пруды, и широкие луга, на которых паслись овцы, выкрашенные в голубой и розовый цвета, и, наконец, богатый экземплярами разного рода зверей зверинец; в этом последнем, между прочим, было одно чудовище, которому кормом служило — как ходили слухи — исключительно одно мясо и притом человеческое. Что же касается той дворцовой конюшни, в которой помещался любимый конь Нерона Астурко, а также конюшен тех коней, на которых император появлялся иногда на арене цирка в качестве наездника на колесницах, то здания эти — по сложившемуся общему мнению — многим превосходили своим великолепием дома менее богатых сенаторов.
Но эта безумная роскошь, какою окружил себя император очень скоро прискучила ему — как приедалось и все вообще — и кроме того обратилась для него в источник раздражения и досады, ибо потраченные на нее колоссальные суммы в такой степени истощили казну, что ему пришлось — не без опасности для своего престижа — приостановить выдачу жалованья преторианцам. К этому еще присоединились физические недуги, вызванные прежде времени родом жизни, и сильное нервное расстройство, и Нерон, чуть ли не ежедневно страдая порождавшимися в больном уме галлюцинациями, говорил нередко своим друзьям с свойственной ему наклонностью к театральности, что все фурии тартара ополчились против него и преследуют его.
Как раз в это время на императора обрушился всею своею тяжестью Пизонов заговор, доказавший ему красноречиво, сколько горючего материала — презрения и ненависти — накопилось против него в сердцах римлян и как мало, в сущности, удалось ему, несмотря ни на старания отвести от себя подозрение в поджоге своей столицы, ни на обновленный вид возникшего из пепла Рима, возвратить себе утраченное им доверие народа.
Глава знаменитого рода Калькурниев, связанный родством с многими знатными римскими фамилиями и, вдобавок, блестящий и красноречивый оратор, Кай Пизон, если и не был сам настоящим зачинщиком переворота, то, во всяком случае, был его знаменем, так как являлся точкою соединения недовольных. Не инициатор этого предприятия, он был, однако ж, втянут в него как человек, давно уже успевший снискать себе большую популярность среди римлян своею щедростью, приветливостью обхождения, мужественною красотою и постоянною готовностью действовать словом и делом в защиту притесненных граждан, и был втянут в это дело военным трибуном Субрием Флавом и центурионом преторианской гвардии Сульницием Асиром. Старший префект преторианских когорт Фений Руф, давно уже негодуя на ряд бесконечных происков и придирок со стороны своего товарища по должности, Тигеллина, одобрил план заговора; Сенека, по своему обыкновению, не высказывался ясно ни в ту, ни в другую сторону; но племянник его, поэт Лукан, тот очень решительно примкнул к числу заговорщиков, возмущенный разного рода вопиющими несправедливостями к нему со стороны Нерона императора, но еще более Нерона-поэта, и из всех соучастников задуманного предприятия, может быть, один только Плавтий Латеран вступил в число заговорщиков, не руководясь при этом никакими корыстными видами или личными расчетами. Горячий патриот и в полном смысле благонамеренный, Латеран, как истый римлянин, не мог не краснеть, сознавая себя подданным жалкого гистриона и развратника, унижавшего на каждом шагу достоинство цезаря, и если он принял сторону противников Нерона, то единственно, чтобы послужить делу общественного блага. Но главный контингент единомышленников Пизона составляли люди вообще очень мало надежные, вроде того, какими были, например, Флавий Сцевин, погрязший не менее самого Нерона в порок; Квинтиан, запятнавший себя такою же порочною жизнью, какою запятнал себя Нерон; Сенеций, подобно Нерону, изнеженный; затем некий Антоний Наталис, с самого начала, как видно, замысливший измену товарищам, хотя и был другом, доверенным Пизона, и Эпихарис, молодая вольноотпущенница довольно легкомысленного поведения, которая, впрочем, не только проявила — как оказалось на деле — и большую решимость, и более энергичную предприимчивость, нежели все другие соучастники заговора, но даже до конца твердо выдержала свою роль.
Когда план заговора был уже окончательно составлен, причем решено было одним смелым ударом покончить с Нероном, дело, по оплошности Сцевина, было неожиданно обнаружено, после чего некоторые из заговорщиков, испугавшись пыток, сами обратились в доносчиков. Накануне дня, назначенного для нанесения смертельного удара цезарю, избранный на это дело Сцевин, возвратясь домой вечером, счел за нужное сделать некоторые распоряжения и, между прочим, вынув старый, но надежный клинок, велел отточить его к следующему дню. Сверх того, он написал в этот вечер свое завещание и сделал свободными некоторых своих рабов. Однако, одному из этих вновь освобожденных одной свободы показалось мало, а сообразив по озабоченному виду своего господина, а также и по сделанным им распоряжениям, что затевается что-то весьма серьезное, он на другое же утро чуть свет отправился в тот загородный дворец, в котором цезарь жил, и там, вызвав главного домоправителя Эпафродита, добился того, что этот последний представил его самому императору, которому он и сообщил свои догадки и подозрения и, как бы в подтверждение их справедливости, показал похищенный им кинжал.
Напуганный страшно таким доносом, Нерон приказал немедленно привести к себе Сцевина, который, с своей стороны, устрашенный невеселою перспективою пройти через целый ряд мучительных пыток, торопился сознаться во всем, и при этом назвал имена всех заговорщиков. Пизон получил приказание немедленно умереть и открыл себе жилы; но, к сожалению, при этом он послал к императору, испугавшись малодушно смерти, письмо, полное самой низкой и грубой лести. Однако, этим он не спас себя. Плавтий Латеран был позорно казнен через обезглавление; также точно и префект преторианских когорт Фений Руф.
Приветствуя при допросе всех заговорщиков, Нерон, между прочим, обратился к одному из главных, Субрию Флаву, с вопросом, что могло побудить его нарушить данную им клятву в верности цезарю.
— Ненависть, — ответил Флав. — Пока цезарь оставался достойным любви, у него не было подданного более верного, чем я. Началась же моя ненависть к нему с того времени, как он показал себя убийцею своей матери, убийцею жены своей, наездником, комедиантом и, наконец, поджигателем.
Жестоким ударом была для Нерона эта откровенная речь Флава. Он был привычен к преступлению, но не к тому, чтобы его укоряли им, бросали бы ему в глаза обвинение в преступных действиях, и, очень равнодушно и спокойно относясь к своим преступным поступкам, он, однако ж, невольно гнушался названия преступника, — и Субрий Флав был тут же приговорен к смертной казни.
Пользуясь неудавшимся заговором Пизона, как случаем, очень удобным избавиться от некоторых лиц, которые по той или другой причине были ему в тягость или стесняли его, Нерон, кроме заговорщиков, осудил на казнь или на ссылку очень многих людей, совершенно непричастных к заговору. Так, Вестин, принадлежавший некогда к кружку самых интимных друзей Нерона, был схвачен совершенно неожиданно во время пира и, ложно обвиненный в соучастии в заговоре, тут же удушен парами горячей ванны; Руфий Криспин был сослан за то, что когда-то был мужем Поппеи; Вигиний — за то, что обладал даром красноречия и был хорошим наставником юношества; Музоний — за то, что был настоящим стоиком. Не избежал этой участи и Петроний, этот баловень и любимец Нерона до сближения этого последнего с Тигеллином. Но рядом с Тигеллином Петронию, этому изящному аристократу и джентльмену, несмотря на его цинизм и некоторую распущенность, места быть не могло; и Тигеллин, сознавая его превосходство над собою в этом отношении и все еще боясь его влияния на императора, давно уже решил погубить его. Теперь же, запугав одного из рабов Петрония, он заставил несчастного выступить против своего господина с ложным обвинением в участии в заговоре Пизона. Узнав об этом, Петроний, во избежание томления неизвестности, добровольно сам открыл себе жилы. Смерть в его глазах была не более, как такою же глупою шуткою, как и жизнь, и, встретив ее совершенно спокойно, он умер тем же искренним, беспечным малым, каким был всю свою жизнь.