Изменить стиль страницы

Велик был его ужас, когда он увидел Рим в развалинах — с грудами мусора и обгорелых камней среди улиц, с лишь немногими кое-где уцелевшими от пожара и уродливо торчавшими там и сям черными от дыма и копоти остатками стен; но еще более ужаснулся он, убедившись, что слово христианин получило теперь в глазах народа значение равносильное со словами поджигатель и злодей. Побывав в двух-трех домах, где, как он помнил, жили раньше некоторые из знакомых ему христиан, и узнав, что эти люди давно куда-то исчезли, он отправился в дом Авла Плавтия в надежде собрать тут некоторые сведения. Но не более утешительными для него оказались вести, сообщенные ему и здесь: за исключением двух-трех человек, все рабы Плавтия из числа тех, что исповедовали, хотя большею частью и втайне, христианство, были заарестованы и находились в различных тюрьмах; сама же Помпония, заразившись свирепствовавшим среди узников тифом, лежала в эту минуту больная при смерти.

Пренебрегая опасностью попасть в свою очередь, как христианин, в заточение, Онезим начал прилежно обходить тюрьмы и посещать своих братьев по вере, причем не замедлил отыскать и Нирея. Старик исхудал, был бледен, телом слаб и болен, но духом бодр и несокрушим. От него Онезим, наконец, узнал, — и узнал к величайшему своему успокоению, — что Юния, как только начались эти жестокие преследования христиан, была им немедленно отправлена на жительство в небольшой загородный дом Пуденса, близ Арсии. Пуденс, уезжая в Британию и как бы предчувствуя близость дней, несчастных для христиан, предоставил этот дом, как убежище более безопасное, чем его дом, бывший в самом Риме, в распоряжение своим домочадцам, исповедовавшим христианство. После этого Онезим на другой же день отправился навестить Юнию и, передав молодой девушке заочное благословение отца, сообщил ей, что Нирей, наравне с другими христианами, обречен на смертную казнь; но что он просит ее ни под каким предлогом не приезжать в Рим, ибо сделать что-либо для избавления его от той участи, которая ждет его, она никоим образом не может и только напрасно подвергнет опасности собственную жизнь. Сверх того, Нирей прислал своей дочери с Онезимом несколько строк, которыми вкратце сообщил ей, что Онезим теперь уже не тот легкомысленный и многогрешный юноша, каким был раньше; но, обращенный апостолом Павлом на путь истинного учения, сподобился Божьей благодати и чудесного просветления, и с тех пор посвятил себя ревностному служению апостолу Павлу; что поэтому он в настоящее время ничего не имел бы против, если б Юния, любя молодого человека по-прежнему, пожелала с ним обручиться.

На следующее утро Онезим уже был в Риме, где стал изо всех сил хлопотать и стараться, ища средства, случая и вообще какой-либо возможности спасти жизнь отцу своей нареченной невесты.

С этого самого дня началась та продолжительная, ежедневная резня христиан под различными формами и при разнообразных обстановках, которой суждено было стать кровавою купелью вновь народившейся церкви. Но, истощив всевозможные способы истязания и до пресыщения насытив свое зрение различными представлениями, главный интерес которых составляли страдания бедных христиан, предававшихся при этом то отдельно, то целыми группами, либо на растерзание диким зверям, либо распятию, сжиганию или обливанию горячей смолой, Нерон, наконец, пресытился этими зрелищами. А, между тем, в тюрьмах оставалось все еще порядочное количество обреченных на казнь невинных последователей новой веры. Тут в голове Нерона созрела поистине гениальная по своей неслыханной жестокости мысль, и, приказав открыть для народа вход в роскошные сады, спускавшиеся по склону Ватиканского холма вплоть до Тибра, он повелел устроить в них небывалую иллюминацию, осветив их тенистые аллеи, рощи, цирк, павильоны и гроты живыми факелами, которыми служить должны были мученики-христиане, облеченные в осмоленный и пропитанный маслом хитон.

Приказание цезаря немедленно было приведено в исполнение. В ватиканских садах на другое же утро закипела работа: водружались на большом расстоянии один от другого высокие шесты с привязанными к ним, с помощью толстых ремней, христианами, а около каждого шеста, начиная с земли и, приблизительно, до пояса будущего мученика, наваливали груды соломы, хвороста и стружек; такие же приготовления шли и в помещавшемся в саду роскошном мраморном цирке, на середине которого возвышался тот самый, вывезенный из Гелиополя, обелиск, который теперь стоит на площади св. Петра.

Весь этот день, с самого утра, Онезим, переодетый в костюм простого раба, не отходил ни на шаг от этих садов, пока, наконец, не добился, благодаря своему знакомству с одним из бывших тут преторианцев, тоже принадлежавших втайне к числу последователей учения Христа, что его впустили в самый сад. Тут он старательно принялся, с своей стороны, за работу и, пособляя рабочим, подавая им то котлы с горячею смолою, то охапки соломы или хвороста, не пропускал ни одной удобной минуты, чтобы незаметным образом не шепнуть то тому, то другому из привязанных к шестам страдальцев какое-нибудь из тех бодрящих и утешительных слов, которые столько раз слышал из уст апостола Павла. Наконец, уже под вечер, он набрел на то место, в самом конце сада, где возвышался шест с привязанным к нему Ниреем. Погруженный в молитву, Нирей, уже совсем отрешившийся от всего мирского, не заметил его и невольно вздрогнул, услыхав голос, шепнувший ему о возможности спасения.

— Нет, это немыслимо, — ответил он ему, — к тому же я готов разделить участь моих братьев по вере и буду рад удостоиться наравне с ними пальмы мученичества.

— Не говори так, отец, — возразил ему Онезим, — подумай о Юнии и будь готов бежать при первой же удобной минуте.

И, сказав это, Онезим поспешил, чтобы не возбудить каких-либо подозрений, отойти подальше от шеста. Но, дождавшись вечера, когда народ начал толпами валить в сады, и когда ему на потеху уже начала с некоторых концов вспыхивать эта чудовищная иллюминация, он еще раз осторожно пробрался в уединенную и пока еще не освещенную аллею, где, подойдя к Нирею, проворно разрезал ремни, которыми старик был привязан к шесту, и помог ему спуститься на землю, после чего, схватив его за руку, потащил за собою к стене сада; перебравшись через нее, оба скрылись скоро в мраке подземного хода в один из близ находившихся колумбариев.

А между тем, в нероновых ватиканских садах со всех сторон зажигались шесты и, вспыхивая ярким пламенем, образовали чудные светочи; вопли и стоны предсмертных мук заглушались взрывами дикого хохота, громкими песнями в честь бога Вакха и звуками веселой музыки. И, плывя спокойно в небесной синеве, луна серебрила роскошную зелень садов, и, тихо мерцая, мириады звезд кротко взирали на адскую вакханалию. Когда же муки страдальцев и безумное ликование дико бесновавшейся толпы достигли крайних пределов, тогда по аллеям сада, при восторженных кликах народа, в роскошной колеснице, запряженной чудными конями, лихо колесничным наездником пронесся сам император. И катаясь, то по широким аллеям своих роскошных садов, то по арене амфитеатра, он любовался чудным зрелищем, пока не загас последний светоч и народ стал расходиться.

Случилось, что на этом своеобразном народном гуляньи в числе многих других римских отцов, не имевших ничего против того, чтобы такое чудовищное зрелище видели их дети, был и некий римский всадник, по имени Корнелий Тацит, с малолетним сыном своим, умненьким ребенком лет восьми. Смотря задумчиво на бедных страдальцев, ребенок невольно почувствовал к ним жалость и, обратясь к отцу, спросил его, действительно ли виновны эти христиане в поджоге Рима.

— Очень может быть, что и нет, — спокойно ответил ребенку его отец.

— Но тогда зачем же сжигают их живыми? — спросил ребенок.

— А потому, что, все равно, люди эти не более, как отъявленные злодеи, — объяснил Тацит старший, — и при этом злые ненавистники всякого общества. Есть у них много общих черт с иудеями, и было бы очень недурно истребить и стереть с лица земли как тех, так и других проклятых суеверов.

Тридцать с лишком лет позднее Тацит младший, став уже великим историографом, упомянул о таком воззрении на христиан. Не меньшее впечатление, вероятно, произвел на ребенка подслушанный им в тот же памятный вечер разговор между отцом его и одним из его приятелей: «Надо правду сказать, люди эти умеют умирать ничуть не хуже и с не меньшею стойкостью, чем наши многопрославляемые за свое мужество стоики, перед которыми мы все так глубоко благоговеем», — сказал приятель, на что Тацит старший, не желая допускать возможности такой аналогии, поспешил ему заметить: «Ты напрасно так полагаешь: у христиан презрение к смерти не более, как привычка к ней, либо безумие, или же простое упрямство».

Зрителем этой чудовищной оргии был, по приказанию Нерона, и Сенека, который всего более поражен был таким несокрушимым мужеством и таким непостижимым геройством в простых рабах, слабых женщинах, и даже отроках — в подонках римского населения; философ долго ломал себе голову, напрасно силясь разрешить себе эту мудреную загадку.

Немой свидетель ужасов этой страшной ночи, теперь давно уже посвященный памяти «неизвестных мучеников», обелиск и поныне, высясь в прозрачном воздухе вверх, гласит своею надписью: «Christus regnat: fugitae partes adversae».

А на том месте, где в невообразимых мучениях испустили дух эти безымянные герои — эти безымянные полубоги — сооружен грандиозный собор во славу того самого Христа, ради имени которого приняли они страдания и смерть, и вокруг купола этого собора исполинскими буквами начертано имя того апостола, который пал первою жертвою ярости дикого зверя: «И Я говорю тебе: ты Петр, и на сем Камне Я создам церковь Мою».