* * *

Сартр, политически очень близкий к Бурде, который немного позже стал вести политическую хронику в «Тан модерн», попросил меня однажды пойти на коктейль, который устраивала Ида. Принимала она прекрасно, и было очень много народа: слишком много. Все эти люди, которых столько всего разделяло и которые хлопали друг друга по плечу, повергали меня в глубокое уныние. Альтман, которого в ту пору я считала левым, обнимался с Луи Валлоном, да и сама я – сколько рук я пожимала! Ван Ти бродил в шумной толпе с таким же несчастным видом, как и я. Улыбаться одинаково сердечно и противникам и друзьям – это значит сводить ангажированность всего лишь к разнице во мнениях, обрекая всех интеллектуалов – и правых и левых – на общий дня них буржуазный удел. Это его навязывали мне здесь, как мою суть, вот почему я испытывала жгучее ощущение поражения.

* * *

В начала июня я надела белое пальто, которое два года назад носила в Чикаго, и отправилась на вокзал Сен-Лазар к приходу трансатлантического поезда встречать Олгрена. Как-то мы встретимся? Расстались мы плохо, и все-таки он приезжает. В тревоге смотрела я на рельсы, на поезд, на поток пассажиров, но его не видела. Освобождались последние вагоны, и вот они совсем опустели: Олгрена не было. Я прождала довольно долго; когда я решилась наконец уйти, на перроне никого не оставалось, шла я медленно, все еще оглядываясь через плечо назад: напрасно. «Я приду встречать его к следующему поезду», – подумала я и вернулась домой на такси. В полной растерянности я села на диван и закурила сигарету. Внезапно с улицы донесся звук американского говора, в «Кафе-дез-Ами» вошел мужчина, обвешанный чемоданами, потом вышел оттуда и направился к моей двери. Это был Олгрен. Из своего купе он узнал мое пальто, но так замешкался с багажом, что вышел долгое время спустя после других пассажиров.

Он привез мне шоколад, виски, книги, фотографии, цветастое домашнее платье. В бытность свою военным он провел в Париже два дня, жил в «Гранд-Отель-де-Чикаго», в районе бульвара Батиньоль. И почти ничего не видел. Шагая рядом с ним по улице Муфтар, странно было говорить себе: «Это его первый взгляд на Париж. Какими видятся ему эти дома, эти магазины?» Меня не оставляла тревога, мне не хотелось вновь увидеть то угрюмое выражение лица, с каким в Нью-Йорке он иногда поворачивался в мою сторону. Избыток моего внимания смущал его в первые дни, признался он мне позже. Но я быстро успокоилась: вид у него был сияющий.

Пешком, в такси, один раз даже в фиакре – я всюду прогуливала его, и ему нравилось все: улицы, толпы, рынки. Некоторые детали его возмущали: нет пожарных лестниц у фасадов; нет перил вдоль канала Сен-Мартен. «Значит, если начнется пожар, можно сгореть живьем? Я начинаю понимать французов: сгорим так сгорим! Если суждено, то ребенок утонет: против судьбы не пойдешь!» Автомобилисты казались ему безумными. Французская кухня и божоле доставили ему удовольствие, хотя гусиной печенке он предпочел бы сосиски. Ему очень нравилось делать покупки в местных лавках, его приводил в восторг церемониал бесед: «Добрый день, месье, как дела, большое спасибо, очень хорошо, а у вас, прекрасная погода, скверная сегодня погода, до свидания, месье, спасибо, месье». В Чикаго, рассказывал он, покупают молча.

Я познакомила его с друзьями. С Сартром разговор не ладился, потому что Сартр не знает английского, а на перевод у меня не хватает терпения, но они друг другу понравились. Мы немного поговорили о Тито и много о Мао Цзэдуне: Китай так мало знали, что он давал повод для самых разных вымыслов. Восторгались тем, что Мао Цзэдун сочиняет стихи, ибо не ведали, что там любой генерал их пописывает; наделяли этих революционеров, людей просвещенных, античной мудростью, образующей с марксизмом таинственный и чарующий сплав. Мы полагали, что «китайский путь к коммунизму» будет более гибким и более либеральным, чем русский путь, и что весь облик социалистического мира от этого изменится.

В «Роз руж» Бост и Олгрен сравнили свои воспоминания о военной службе. Ольга очаровала Олгрена, слушая с округлившимися глазами истории, которые он рассказывал: он знал их множество, а когда они иссякали, придумывал сам. За ужином вчетвером в ресторане Эйфелевой башни – набитом американцами, где кормили и поили плохо, но откуда открывался великолепный вид, – Олгрен два часа говорил о своих друзьях, наркоманах и ворах, и я уже не могла отличить правду от вымысла. Бост ничему не верил, Ольга проглатывала все. Я организовала вечер у Вианов: пригласили Казалис, Греко, Сципиона. Я привела Олгрена на коктейль, устроенный Галлимаром в честь Колдуэлла. Нередко мы ходили в «Монтану» выпить стаканчик то с одними, то с другими. Вначале «леваки» из нашей группы, в том числе Сципион, подозрительно смотрели на этого американца. Раздраженный их враждебностью, он не скупился на парадоксы и шокирующие истины. Но когда стало известно, что он голосовал за Уоллеса, что его друзей прогнали с телевидения и радио за антиамериканизм, а главное, когда самого его узнали лучше, то Олгрена приняли и сочли своим. Он с огромной нежностью относился к Мишель Виан, которую называл Зазу, она добросовестно служила ему переводчиком, даже когда мы горячились, увлеченные разговором. 14 июля, обежав всю округу и посмотрев на народное гулянье, мы очутились в кафе, которое закрывалось лишь к утру. Кено был в ударе, и я время от времени поворачивалась к Олгрену: «Он сказал очень смешную вещь!» Олгрен немного натянуто улыбался. Мишель села рядом с ним и перевела все. Ему очень понравился и Сципион, главное, за его смех, к тому же его нос Олгрен счел самым красивым в мире. В библиотеке над Клубом Сен-Жермен Олгрен встретил Гюйонне, который пытался перевести его последний роман и мучился над чикагским жаргоном. Как-то утром Гюйонне пригласил Олгрена побоксировать с ним и с Жаном Ко. Вернувшись ко мне в обеденный час, Олгрен буквально рухнул на стул на террасе «Бутей д’Ор», расположенной на набережной, со словами: «Ох уж эти французы! Все чокнутые». Следуя инструкциям Гюйонне, он поднялся в какую-то комнату на седьмом этаже, и его встретили криком: «А вот и бравый американец!» В окно он увидел Ко и Гюйонне, которые знаками приглашали его присоединиться к ним, а добираться до них надо было по водосточной трубе. Для Олгрена, страдавшего головокружениями, это казалось страшной авантюрой. Терраса на седьмом этаже была крохотной и без перил: они боксировали на краю пропасти. «Все чокнутые!» – твердил Олгрен слегка растерянно.

Однажды Сартр взял напрокат «слоту»; вместе с Бостом, Мишель и Сципионом мы объехали все предместья и заглянули в Клиши на кладбище собак: маленький островок, омываемый Сеной. У входа нас встретила статуя сенбернара, который спас, кажется, девяносто девять человек. Надписи на могилах заявляют о превосходстве животного над человеком; их охраняют гипсовые спаниели, фоксы, доги. Внезапно Олгрен в ярости пнул ногой пуделя, голова которого упала на землю. «В чем дело?» – со смехом спросили мы. «Мне не понравилось, как он смотрел на меня», – ответил Олгрен. Его раздражало такое поклонение животным.

Я хотела развлечь его и отвезла на скачки в Отёй, но он ничего не понял во французской системе ставок и анонсов. Зато его заинтересовали матчи по боксу в «Сантраль». Он приводил меня в сильное замешательство, потому что я с юных лет привыкла испытывать некоторое уважение к человеку, а у него оно отсутствовало. В разгар поединка он без стеснения фотографировал, используя вспышки.

Вместе с ним мы посетили открытый год назад Клуб Сен-Жермен, куда перебрались Виан и Казалис. Все еще модный в «Табу» новоорлеанский стиль уступил тут место бибопу. В «Роз руж» я снова услышала братьев Жак. Олгрену они понравились, но еще больше ему понравились Монтан, который пел в «АВС», и Мулуджи. Впервые в жизни мне довелось выпить шампанское в «Лидо» – из-за аттракциона, который порекомендовал Сартр. Чревовещатель по имени Венс использовал в качестве куклы свою левую руку. Две пуговки изображали глаза, два окрашенных помадой пальца – губы; сверху он водрузил парик, а снизу приделал туловище. Кукла шевелила губами, растягивала рот, проглатывая бильярдный кий, она курила, показывала язык – третий палец. И была до того живой, что казалось, будто действительно слышишь ее голос, и когда она распалась, ощущение было такое, словно на глазах умерло маленькое, необычное и прелестное существо.