Июньский номер «Тан модерн» вышел с пометкой: директор Жан-Поль Сартр. Редакционный совет раскололся. Олливье стремительно правел, он сходился во взглядах с только что созданным Союзом голлистов. Антикоммунизм Арона усиливался. В тот момент или чуть позже мы обедали как-то в «Гольф-Жюан» с Ароном и Пиа, тоже склонявшимся к голлизму Арон сказал, что не любит ни США, ни СССР, но что в случае войны он примкнет к Западу; Сартр ответил, что ему не нравятся ни сталинизм, ни Америка, но если разразится война, он встанет на сторону коммунистов. «Словом, – подвел итог Арон, – между двумя неприятиями мы делаем разный выбор, но в любом случае это будет против нашей воли». Мы сочли, что он чересчур смягчает противоречие, которое нам казалось решающим. Пиа изложил нам основы голлистской экономики, даже не коснувшись проблем заработной платы, цен, уровня жизни рабочих, я удивилась. «О! В отношении социального блага следует обратиться к сторонникам организации “Христианская рабочая молодежь”», – с презрением ответил он. Менее чем за два года слова «правые» и «левые» снова полностью обрели смысл, и «правые» стали отвоевывать свои позиции: в мае МРП [14] получила максимум избирательных голосов.

Закончив свое эссе, я задавалась вопросом: что делать? Я садилась в «Дё Маго» и смотрела на чистый лист бумаги. Кончиками пальцев я ощущала потребность писать, а в горле чувствовала вкус слов, но не знала, за что взяться. «Какой у вас ожесточенный вид!» – сказал мне как-то Джакометти. «Дело в том, что мне хотелось бы писать, но я не знаю о чем». – «Пишите, что в голову придет». И действительно, мне хотелось говорить о себе. Мне нравился «Век человека» Лейриса, и была склонность к мученическим эссе, где высказываются о себе без всякого повода. Я начала раздумывать над этим, делать кое-какие заметки, поговорила с Сартром. И поняла вопрос, который прежде всего вставал: что означает для меня быть женщиной? Сначала я думала, что смогу быстро с ним разобраться. У меня никогда не возникало чувства неполноценности, никто не говорил мне: «Вы так думаете, потому что вы женщина»; моя женственность ни в чем меня не стесняла. «Для меня, – сказала я Сартру, – это было как бы не в счет». – «И все-таки вас не воспитывали как мальчика: надо бы присмотреться к этому получше». Я присмотрелась и сделала открытие: этот мир был мужским миром, мое детство было насыщено мифами, созданными мужчинами, и реагировала я тогда совсем не так, как если бы была мальчиком. Меня настолько заинтересовало это, что я отказалась от намерения личной исповеди, дабы заняться рассмотрением удела женщины вообще.

* * *

Наш издатель, Бомпиани, пригласил нас в Милан, и мадам Марцоли, возглавлявшая большой французский книжный магазин в городе, организовала нам – при содействии Витторини – две или три лекции. Вновь увидеть Италию! Теперь я только об этом и думала. Обстоятельства складывались не слишком благоприятно. Города Бриг и Танд только что были переданы Франции, и Италия с горечью упрекала свою латинскую сестру за этот «удар ножом в спину». С другой стороны, Тито требовал присоединения Триеста к Югославии; французские интеллектуалы – коммунисты подписали манифест в его поддержку. За два дня до назначенной даты нашего отъезда я находилась в баре «Пон-Руаяль», когда меня позвали к телефону, из Милана звонила мадам Марцоли, она советовала отложить наше путешествие: итальянцы не станут нас слушать. Она говорила так решительно, что если бы у телефона оказался Сартр, то он наверняка бы сдался, но я упорно защищалась: это не может стать помехой, мы будем молчать, заверила я ее, у Бомпиани – наши лиры, а у нас уже готовы визы, мы приедем. Она пыталась разубедить меня, старалась изо всех сил, но все напрасно, я повесила трубку со словами: «До встречи!» Сартру я представила смягченную версию разговора, ибо знала его щепетильность.

В Милане нас встретила команда журнала «Политекнико», которым руководил Витторини. Наши журналы были похожи, первые номера появились в одно и то же время. Сначала еженедельник, потом ежемесячник, «Политекнико» опубликовал манифест Сартра об ангажированной литературе. С Витторини мы встречались в Париже. Он отчаянно был предан своей партии. «Если меня разрежут на восемьдесят кусков, это будет восемьдесят маленьких коммунистов», – говорил он, а между тем мы не ощущали преград между нами. В первый же вечер, ужиная под звуки скрипки вместе с ним и его друзьями в излюбленном ресторане миланских интеллектуалов, мы поняли, что в Италии люди, придерживающиеся левых взглядов, образуют единый фронт. Мы проговорили до глубокой ночи. Витторини рассказал о трудностях, с которыми только что пришлось столкнуться итальянским коммунистам. Во имя революционного интернационализма они сначала поддерживали Тито, но реакция рядовых членов партии заставила их поставить на патриотическую карту, и теперь они заодно со всей остальной страной. Рассказал он и о том, как Элюар, выступавший с лекциями в Италии, горячо поддержал публичными заявлениями их первоначальную позицию. Потом пресса опубликовала манифест французских коммунистов в поддержку Югославии, и, естественно, там значилось имя Элюара, а он в тот день выступал в Венеции: его освистали!

Мы встречались ежедневно, то под аркадами площади Ла Скала, то в баре нашего отеля, населенного элегантными итальянками с бледно-серебристыми волосами, и беседовали. Это было захватывающе: видеть фашизм и войну глазами наших «латинских братьев». Один из них признался, что, родившись и воспитавшись при фашизме, он долгое время примыкал к нему. «Но в ночь падения Муссолини я все понял!» – заявил он нам с нотками торжествующего фанатизма. Эти новообращенные презирали изгнанников, которые в силу своей непримиримости оказались отрезаны от страны и теперь с трудом вновь приноравливались к действительности, тогда как они на примере собственных ошибок и даже компромиссов политически созрели, – так им казалось. Свой доблестный энтузиазм они смягчали большой долей иронии. «Сейчас, – говорили они нам, – в Италии 90 миллионов жителей. 45 миллионов тех, кто были фашистами. 45 миллионов тех, кто ими не были». Помню одну из их шуток. Итальянский туристический автобус объезжал поля сражений; перед каждой разрушенной деревней маленький человечек, сидевший в глубине его, заламывал руки: «Это моя вина! Это моя вина!» Заинтригованный путешественник спросил его: «Почему ваша вина?» – «Я единственный в автобусе, кто был фашистом». А один поклонник Стендаля, ныне так же политически активный, как и вчера, но поменявший окраску, со смехом сообщил нам о своем прозвище: Черный и Красный.

Бомпиани, принадлежавший к крайне правым националистам, повторил Сартру, что в настоящий момент француз левых взглядов был врагом вдвойне: он отнимал Бриг и Танд и поддерживал Тито; если Сартр заговорит на публике, его линчуют, и он это заслужил! Наши друзья опасались неофашистского нападения: у входа на площадку, где выступал Сартр, и до самой эстрады они поставили вооруженных автоматами жандармов. Двор был полон людей, но ни одного свистка, только аплодисменты. В другой вечер я без всяких осложнений выступала в библиотеке мадам Марцоли. Мы компрометировали Бомпиани, и ему хотелось отмежеваться от нас. С большой неохотой он пригласил нас на ужин. Жил он во дворце: на первом этаже надо было сесть в лифт, который поднимал вас прямо в гостиную. За столом прислуживали лакеи в ливреях и белых шелковых перчатках. Бомпиани не произнес ни слова, а за кофе взял газету и погрузился в ее чтение. На следующий день он сообщил Сартру, что не заплатит ему обещанных денег, на которые мы рассчитывали, чтобы продолжить путешествие.

К счастью, издатель Арнальдо Мондадори узнал от Витторини о наших трудностях, и его сын Альберто, великолепный усатый корсар с низким голосом, пришел на переговоры с Сартром, который обязался печататься отныне у них, и взамен ему сразу же выплатили крупный аванс. Кроме того, Альберто предложил отвезти нас на машине в Венецию, затем во Флоренцию. Мы с радостью согласились, он нам нравился, так же как его жена Вирджиния, восхитительно красивая, наделенная той естественностью, которую Стендаль так ценил у итальянок. Среди множества потрясающих минут мне вспоминается наш отъезд во Флоренцию. Занималась заря, когда я со своими чемоданами располагалась в гондоле. На своей коже я чувствовала поднимавшуюся от воды свежесть и ласку восходящего солнца. Вечером мы долго бродили возле дворца Синьории, где под лоджией лунный свет ласкал волнующее творение Челлини. Несмотря на погибших, несмотря на руины и катаклизмы, там по-прежнему пребывала красота.