Изменить стиль страницы

– Вы были в моде. Я имею в виду прозу и критику «Нового мира» и вас как критика…

– Я не употребил бы этого слова по отношению к 60-м. Это не мода была. «Новый мир» был практически единственным серьезным изданием, где остро поднимались общественно-политические вопросы. Была еще «Юность» как нечто высвобождавшее молодую жизненную энергию. «Новый мир» тоже был неоднороден. Мы с моим товарищем Юрой Буртиным были достаточно радикальны и ни в какой «реальный» социализм «с человеческим лицом» к концу 60-х уже не верили.

– Мы обязательно поговорим об этой истории, когда вы с Буртиным решили вовлечь Солженицына в создание журнала типа герценовского «Колокола». А пока опишите, какой он бык.

– Он был такой вот, как на обложке «Континента». С рыжеватой шкиперской бородкой, острые, проницательные, пронзительные глаза, которые схватывают моментально, как бы фотографируют тебя. Очень энергичный, сгусток мощной энергии. Мы работали с ним над текстом «Ракового корпуса». Мы бились до последнего, чтобы напечатать эту вещь и на секретариате Союза писателей горой стояли за нее. Никаких замечаний политического характера у нас, у журнала, конечно, не было, да и не могло быть. Были мелочи. Очень хорошо помню то место, где герой романа Костоглотов думает о нравящейся ему девушке, медсестре Зое, как о «бабе», и о том, как бы уговорить ее где-нибудь уединиться. Понятно, что зэк, что только что приехал. Но я говорю: Александр Исаевич, мне кажется, Костоглотов – человек более интеллигентного склада, он вряд ли будет думать о Зое как о «бабе». Я еще молод был, да и не прошел через то, через что он прошел. Он не согласился. На самом деле прав был, конечно, он, а не я.

Лента для машинки

– Вокруг «Нового мира» сложилась когорта особенных прозаиков. Он был человечески, писательски такой же, как все? Или нет?

– По судьбе, конечно, нет. Только Шаламов прошел через то же, что он. Но держался Александр Исаевич очень скромно, а иной раз даже и вызывающе скромно. Помню, как однажды он пришел на заседание секретариата Союза писателей с авоськой, а в ней яйца. Понятно, что в Рязани, где он жил, не очень-то хорошо было с продуктами. Но в этом было еще и вызывающее пренебрежение ко всему официозу. Хорошо помню эпизод, как мы, выйдя из «Нового мира», пошли на Пушкинскую в магазин пишущих машинок, ему надо было купить ленту к машинке. Ленты были двух видов: на пластмассовой катушке, которую просто вставляешь в машинку, и на деревянном кружочке, которую надо перематывать на старую катушку. На деревяшке стоила на сколько-то копеек дешевле. На деревяшке не было. И он очень искренне сказал: это мне не нужно, почему я должен лишние копейки переплачивать?.. Было видно, что дело вовсе не в какой-то нищете, а в том, что человек привык к жесткому самоограничению, точности расчетов, человек железной воли.

– Ощущение, что не только судьба его строила, но он сам выстраивал судьбу, ведь так?

– Мы не столь уж много общались, я не входил в его ближайший круг, но по всему, что он делал, это было видно. Когда он забрал рукопись «В круге первом» из сейфа «Нового мира», а потом его арестовали, было понятно, что он выстраивает свою тактику. Твардовский очень негодовал. У Твардовского было к нему особое отношение. Александр Трифонович был настолько предан литературе, страстно желая, чтобы она развивалась в русле правды и честности, что писатели, которых он печатал, были для него как его собственные дети, он их оберегал, кровно в них был заинтересован, влюблялся в них. И когда твое литературное дитя, которое ты создал, вдруг начинает проявлять самостоятельность, делать так, как само хочет – это очень напрягало Твардовского. Он иногда орал, сердился на поступки Солженицына, но масштаб его понимал.

– А вы когда поняли его масштаб?

– А вот по первому впечатлению и понял. Хотя, начиная с «Матрениного двора», у меня были к нему претензии.

– Вы о них ему говорили?

– Я писал об этом. И когда мы встретились уже после его возвращения в Россию, он сказал, что знает мою статью «Солженицын-художник». Она была напечатана в «Континенте» лет пятнадцать назад.

– Не апологетическая?

– Аналитическая. Он сказал, что читал и не согласен. Основная мысль там, что Солженицын – безусловно, великий художник, но он не принадлежит к тем писателям, которые создают действительно новое художественное направление, типа Толстого и Достоевского. Что он работает в формах, как ни странно, типичных для моралистического искусства, по художественной методологии они не отличаются от лучших образцов социалистического реализма. Я приводил фразу Золотусского, который сказал как-то, что это – первый советский антисоветский писатель. Очень точно.

– Это его обижало?

– Наверное.

– Но при этом вы перестали дружить с Войновичем, который десакрализировал фигуру Солженицына, написав на него пародию. Вас это настолько задело?

– Я всегда относился к Солженицыну с величайшим уважением. В чем бы я с ним ни соглашался, с чем бы ни спорил, я всегда считал и считаю его человеком абсолютно честным и искренним в исповедании веры, которой он верует. В нем нет личной корысти. Я не говорю, что он абсолютно ее лишен. Возможно, были какие-то соблазны, червячки тщеславия. Но, на мой взгляд, это никогда не было первичным. Для него служение идее – действительно миссия. Он верит в то, о чем говорит. Поэтому с ним можно спорить только на равных, только в формах прямого диалога и абсолютного доверия. А когда начинают что-то вычитывать из его психологии, придумывать за него – это негоже. Войнович, мне кажется, придумал какого-то жулика, прохиндея, себялюбца. Когда Войнович приехал из эмиграции, мы пытались об этом поговорить. В итоге мы разошлись.

Билет на вручение Нобелевки

– Почему вам пришла в голову идея заграничного журнала?

– Это был 1973 год. Канун высылки Солженицына. Но ни он, ни мы еще этого не знали. «Новый мир» разгромлен, Твардовский два года как умер. Я работал в это время в Институте истории искусств. Мой друг Юрий Буртин перешел в «Энциклопедию». Мы продолжали общаться и думали о том, что делать. То, что мы делали в период «Нового мира», надо было как-то продолжать. Мы находились в такой глухой опале, что не имели никакого выхода. Меня не печатали. Долгие годы полного молчания. И мы решили, что нет сейчас другого способа говорить правду и доносить правду до какого-то круга общества, хотя бы до интеллигенции, кроме как затевать зарубежное издание. Ни «Синтаксиса», ни «Континента» тогда не было, рукописные какие-то варианты, самиздата и прочее – не тот вариант. Потому и возник этот, как говорят сейчас, «проект». Почему именно к Солженицыну мы решили обратиться? К тому времени мы уже полностью знали, что он из себя представляет, каковы его убеждения. И уже началась настоящая травля его. За границей печатали «В круге первом» и «Раковый корпус», «Архипелаг» был передан туда. Было понятно, что он изгой и очень скоро может быть выслан. Мы не предполагали этого непосредственно, но хотели обсудить с ним нашу идею и поискать пути ее осуществления. Думали, может, он поедет Нобелевскую премию получать…

– Нобелевская уже была присуждена, но он не поехал получать ее, полагая, что обратно его не впустят…

– Да. У меня сохранился пригласительный билетик его, от руки написанный, с вычерченным планом, как пройти к нему на квартиру. Он жил в Козицком переулке, и вручение Нобелевской премии должно было пройти там. Но власти этого не допустили, и события этого не произошло… Я зашел к нему где-то в конце декабря. Это было уже опасно, и я на всякий случай взял с собой приятеля, сослуживца по институту, попросил погулять возле дома. Мол, если меня схватят, то чтобы он знал. Наталья Дмитриевна была дома, Александра Исаевича не было. Я написал ему записку. Через день или два снова пришел и получил ответную записку. Я ее, к сожалению, уничтожил тут же.