Изменить стиль страницы

— Нет, спасибо, вам нужнее. Вы живете в каменном доме, и у вас нет в парадном деревянных полов, как у нас. — Он коротко смеется.

Все полы в его доме уже давно выломаны на дрова, и ходить приходится, прижимаясь к стене, где оставлены две широкие доски.

— Аркадий Аркадьевич!

— Да?

— А скажите, как быть с такими людьми, как Нюрка? Как?

— Вы задаете серьезный вопрос. М-м-да! Видите ли, ответить им по-настоящему можно, только став хорошим и большим человеком. Ну, инженером, летчиком, генералом! — Он смеется. — Нет, не старым генералом, а новым, современным генералом! Это долгий путь. Но они признают только людей, добившихся почета… эти нюрки. «С погонами», как говорили в мое время…

Он задумчиво ковыряет снег палкой.

— Это — долгий-долгий путь. И пока вы добьетесь своего и станете большим и хорошим человеком, нюрки вашего детства уже умрут. — Он грустно улыбается. — Или если не умрут, то будут уже настолько стары, что орать не смогут. Но пока их привлекают к себе, — и он пристально смотрит на меня, — только беззащитные жертвы. Без этих жертв они — никто! Безропотные жертвы — вот что их радует! Понятно?

— Да.

— Можно заискивать перед ними, но это…

— Почему они такие?

— От невежества и жажды власти. И кроме того — они ненавидят интеллект. Ведь интеллигент — у них бранное слово. И если они не видят грубой силы, которая способна их остановить, то они наглеют! Если видят ростки культуры и интеллекта — с наслаждением топчут! Ах! Билетные кассиры, контролеры в трамвае, кондукторы, домоуправы, дворники… — Он машет рукой. — Везде, где от них зависит человек, они поворачиваются к нему самой плохой стороной.

— Не совсем понял, какая же у них самая плохая сторона?

Он удивленно смотрит на меня и, не моргнув глазом, коротко произносит, правда, после слова «извините»:

— Задница!

Какое-то время он молчит, потом продолжает:

— Невозможность контролировать этих людей и снимать их с того места, где они сидят, и создала этих динозавров. Но замечали ли вы еще одну их черту, самую загадочную? Это — их собственное творчество!

— Творчество?

— Да! Творчество, художество, называйте, как хотите… Этого ведь никто и никакой закон не предписывает им. Ах, как бы это сказать? Не предписывают им так… портить, мягко выражаясь, нашу жизнь, как они это сами делают из собственного удовольствия! Нигде не написано, что надо орать на посетителя, топать на него ногами, томить его в приемной, самому сидя на стуле и ковыряя в носу, мешать ему в том самом деле, с которым он и пришел, ожидая помощи… Эти люди с наслаждением изобретают самодельные инструкции, правила и все такое прочее, что может осложнить самое простое дело. Нюрка — что! Нюрка — темный, холодный сапожник. Ах! Большинство нюрок хуже Нюрки в тысячу раз!

Он умолкает и некоторое время грустно смотрит поверх очков.

— Но самое ужасное, — заговаривает он наконец, — в этих людях то, что наша грязь, бесхозяйственность, бестолковость, демагогия, лень, неумение работать, нежелание учиться работать — все это их мир, мир нюрок. Он им нравится, только в нем они и могут жить. Они и весь мир желали бы видеть таким!

— Неужели это возможно? — спрашиваю я с содроганием.

— Нет! — коротко отвечает он. — Если люди хотят работать, нюркам нет места в обществе! И я думаю, что они… вымрут. Медленно-медленно, как динозавры.

— Извините, Аркадий Аркадьевич, я испортил вам настроение.

— Нет, нисколько. Да… Им ответить, — снова возвращается он к моему вопросу, — можно, только став человеком! Но это делать надо не ради Нюрки! Ради другого… Ради жизни! Ибо жизнь без того, чтобы люди хотели становиться все лучше и лучше — не жизнь! — И он умолкает.

«Спрошу сейчас», — думаю я.

— Я написал отцу письмо…

— Вот как!

— Да… И послал. Как вы думаете, получу я от него ответ?

Он долго молчит, и мне кажется, что он меня не расслышал. Я собираюсь повторить свой вопрос снова…

— Не думаю, — тихо говорит он, — не думаю, что вы получите ответ…

Сердце мое падает, но я снова спрашиваю:

— Почему?

— Так, — говорит он, не объясняя ничего.

И мы расстаемся.

Когда я прихожу домой и, желая порадовать маму, вношу дрова и кладу их перед нею на пол, я сразу же понимаю, что она очень расстроена.

— Где ты был?

— Я ходил за водой и мне дали…

— Это потом! — обрывает она меня. И, приблизив свое лицо ко мне, страшно бледная, спрашивает:

— Что ты делаешь?! Понимаешь ли ты, что ты нас всех погубишь?!

Сердце мое начинает колотиться при этих словах.

— Это ты нагрубил Анне Тимофеевне?

— Какой?

— Такой! Вашей… вашей Нюрке!

— Я не грубил ей.

— Что же было, что?! — кричит она на меня.

Брат испуганно смотрит на нас, сидя в своих тряпках в постели.

— Я… — дрожащим голосом начинаю я.

— Ты! Именно ты! — с гневом снова перебивает меня мама. — Это ты кормил птиц?!

Я киваю.

— Ты их хлебом кормил?!

Я киваю.

— Ты понимаешь… что ты сделал?!

— Мама, я кормил их хлебом от своей порц…

— Боже мой! Кто тебя научил?

Я молчу.

— Ну сколько еще ты будешь выкидывать свои идиотские штуки?

Я молчу.

— Кто из учителей может дать о тебе положительный отзыв? Ну, кто? Отвечай!

— Онжерече.

— Кто?! Опять прозвище!

— Серафима Александровна.

— Так и надо говорить! Что это за Онжерече?! Есть еще учителя, которые могли бы за тебя заступиться?

Я молчу.

Лицо ее искажается, и она быстро уходит в свою комнату, захлопывая за собой дверь так, что висящая над ней старинная тарелка жалобно звенит. Я слышу, как она ложится на диван… Я весь превращаюсь в слух, и в тишине слышу заглушенные ладонями тихие всхлипывания.

«Боже мой! — говорю я себе. — Никогда, никогда больше я не причиню ей страданий! Но как я могу объяснить все то, что окружает мою жизнь и заставляет меня поступать так, а не иначе? Как? И как я могу объяснить ей кормление птиц в тот ужасный вечер?!»

— …из милиции приходили, — шепчет брат. — Они сказали маме: «Ваш сын — хулиган, он нагрубил общественнице и кормил у всех на глазах хлебом птиц!» Вот…

— А, пошел ты к черту! — отвечаю я ему перед тем, как хлопнуть дверью, и вижу, что глаза брата наполняются слезами.

А выйдя из комнаты, я вспоминаю тот вечер, когда Маргарита Николаевна крошила хлеб воробьям. Очередь молча смотрела, как она бросала крошки, и я слышал ее шепот:

— Летите, летите, милые птицы! Скажите моему сыну, что я жива! Скажите ему, что я люблю его! Скажите ему это… милые птицы!

— Пойдемте, — просил я ее.

— Конечно, конечно… Я пойду… Я знаю… Я смешна… Но что же мне еще остается? Только надежда…

И когда я довел ее до дома, она, обернувшись ко мне, быстро и горячо зашептала:

— Мой друг! Я верю: мой сын жив! Эту весть принесли мне птицы! Ведь ты-то понимаешь, что всегда именно птицы и приносили вести… когда было так, как сейчас… Что же нам остается? Только верить и молиться! Ну, скажи!

— Да…

— Когда я умру… обещай мне… хоть изредка… совсем не часто… кормить птиц… Корми их! Ведь они приносят такие важные вести… с незапамятных времен… Птицы должны остаться жить! Ты понимаешь — почему?

— Нет.

— Потому что жизнь без птиц — это безрадостная жизнь! Это не жизнь! Ты понимаешь меня?

— Да…

— Ведь это они сообщили Ною, что кошмар кончился!

VIII

Утром я опаздываю в школу, так как теперь все чаще просыпаю. Встав и вытопив печь и проводив маму, я знаю, что должен сразу же выходить на улицу, но дремота овладевает мною в тишине. Мне не хватает сна, тепла, хлеба.

«Будет ли все это когда-нибудь?» — думаю я, приближаясь к школе, и невольно замедляю шаг, увидев стоящую у входа черную «эмку».

По необычайной тишине я догадываюсь, что что-то происходит. Наш класс пуст, коридоры — тоже. Тихонько поднимаюсь на последний этаж. Сквозь стеклянные двери вижу зал, забитый школьниками. За столом, покрытым красной материей, сидят учителя, а чуть поодаль, опираясь на фанерную трибуну с красной звездой и горящим костром, стоит Герой!