Изменить стиль страницы

— Но это слишком…

— Нет! — решительно прерывает он меня. — Я получаю литерную карточку.

Брат шумно вздыхает, не сводя с него глаз, и Аркадий Аркадьевич ставит банку на стол.

— Вы же носили Маргарите Николаевне то, что могли. Друзья должны помогать друг другу. Без этого дружба слабеет… Дружба — не разговоры в свободное время, дружба — это помощь и сочувствие! И, пожалуйста, ложитесь.

Я опять ложусь.

— Аркадий Аркадьевич! Скажите, кто изображен на потолке вашего дома?

— Возможно, это Муза. А что?

— Она прекрасна!

— Да, она прекрасна. И счастлив тот, у кого она стоит за спиной.

— Почему?

— Потому что она дарит вдохновение тем, кто слушает ее таинственный голос. Она делает из обычного человека художника. Впрочем, нет! Я не прав. Из обычного человека художника не выйдет. Для этого человек должен быть не таким, как все.

— Каким же?

— Он должен любить прекрасное и видеть жизнь такой, какой она открывается мудрецам. Он должен любить искусство, как саму жизнь! И должен уметь найти в ней то, что видит только он, и показать это всем. Он должен любить свою работу больше всего на свете и жить особенным образом.

— Как?

— Всякое же ныне житейское презрев попечение!

— Это молитва?

— Да… Из нашей службы… И обо всем этом написано здесь. — Он показывает на стол, где рядом с банкой молока лежит книга.

— Холодно, — замечает он через некоторое время. — А у вас совсем нет икон?

— Да. Мы безбожники.

Он смотрит на стеллажи.

— Какие прекрасные книги! Кто же собирал их?

— Мой отец, и мама, и еще дед, и, возможно, прадед.

— Плутарх, Платон, Сенека, Подмосковные… Вы разрешите?

— Пожалуйста.

Он берет книгу с полки и смотрит, надев очки и листая одну страницу за другой.

— Аркадий Аркадьевич! А у вас… у вашей семьи был дом в деревне?

— Да! — сухо и быстро отвечает он и ставит книгу обратно. И я понимаю, что он не хочет говорить на эту тему. — Мне пора. Был бы рад познакомиться с вашей мамой.

Он медлит, прежде чем уйти, а я с горечью думаю, что мама не захотела с ним видеться. Она сказала, что у нее совещание. Я смотрю на часы: уже девять вечера.

— Желаю вам скорее поправиться!

— Спасибо, Аркадий Аркадьевич!

После его ухода я откидываюсь на подушки, подвигаю коптилку, раскрываю книгу, подаренную мне, и с первых же строк погружаюсь в прекрасный мир. Мне каждое слово близко; я чувствую, что все, что говорит автор, он говорит для меня: и про бледную луну на вечернем небе, и про ветер над Волгой, и про темные воды омута у старой мельницы…

«Какое счастье быть художником! Уметь так работать, как работал он, и так жить!» — думаю я.

XVII

Мама держит в руках банку с молоком и читает:

— «Нестле». Да, — говорит она, — это большой подарок! Но кто он? — И опять в ее голосе я чувствую раздражение.

— Мама! Я уже говорил тебе: я очень мало знаю о нем, но все, что знаю, — это хорошее.

— Этого мало, — замечает она.

— Вот и наш домоуправ, — вмешивается брат, — говорит: «Этого мало»!

— Ты про что? — удивляется мама.

— Как про что? Про людей! — важно заявляет он. — Я был на собрании в домоуправлении.

— Как ты туда попал?

— Пришел, — самодовольно улыбается он. — Мне сказали, что потом будет кино.

— Ну и что же?

— Ну вот… Наш домоуправ говорил: «Этого мало, чтобы человек был снаружи хороший; надо, чтобы он и снутри…»

— Не снутри, — поправляет его мама, — а изнутри.

— Он еще говорил «изнутра».

— Тоже неверно. Ну и что же ты понял?

— Наш домоуправ будет выдающимся человеком!

— Это почему же?

— Он, я точно знаю, для этого даже сменил фамилию. Был Прохоров, а стал Кувалдин. Вообще-то он хотел стать Чугуновым, но ему сказали, что такой выдвиженец уже есть. «Тогда пусть я буду Кувалдин!» — «Это хорошо!» — сказали ему.

— Боже! Ничего не понимаю! Ты говори о его выступлении.

— Это тоже важно. Так вот… — Брат вдруг надувается и выпаливает: — Кругом шпионы! И хотя тот инвалид с фонариком, которого излупили, и не был шпионом и потом подал жалобу и даже был награжденный, — все равно! Кругом шпионы! — И брат убежденно качает головой. — А там и про нас говорили, — добавляет он со вздохом.

— Что же?

— Жалобу читали… Дуськину.

— Не говори так. О чем?

— Об Адаме и Еве.

— Какой-то кошмар! Он меня уморит! О каких Адаме и Еве?! Что ты говоришь?

— О наших! — Брат тычет рукой в направлении коридора. — О тех, что в нашей кухне на дверях нарисованы. Я-то понимаю, что это искусство, — важно заявляет он, — а они — нет!

— Что же ты не сказал им?

— Я же еще маленький. Я боюсь.

— Так… Ну а кино было?

— Было. Да я все это уже видел. Как зажигалки гасить и оказывать первую помощь. Мама! А еще они сказали, что ни к чему столько книг и мебели и что надо бы выселить нас! — Голос у него дрожит. — А книги, кресла эти… сказали: «Все это говно выкинуть на помойку!» А нам, сказали, место в бараке, раз мы не ценим жилплощадь, а загромождаем ее всякой дрянью. А на этом месте могли бы жить достойные люди… А еще Дуська сказала во дворе…

— Нехорошо. Надо говорить — Евдокия Ивановна.

— И еще Евдокия Ивановна сказала во дворе, я слышал… «Обязательно позову жилкомиссию — я в этом сраме жить не могу! У них, говорит, в комнате черт-те что по стенам — одни книги и картины, правда, голых нет, я сама видела, а вот в кухне черт-те что нарисовано! Непристойность одна!» И те бабки спросили: «Что же за непристойность?» — «Голые, говорит, мужик и баба!» Они так и ахнули. «И что, говорят, делают?» — «А ничего, — говорит Дусь… Евдокия Ивановна. — Она, говорит, яблоко ему дает, а он на нее смотрит». — «Ну ничего, — говорят бабки, — это еще ничего! На палатке давеча хуже было!» «Все равно, — говорит Ду… Евдокия Ивановна, — издевательство над нами, тружениками! Придешь с работы, а тут — на тебе!»

— И она, — продолжает брат, — плюнула и сказала нехорошее слово. А те говорят: «И чего ты мучаешься? Дело простое — напиши на них жалобу. Их и вышлють из Москвы, а тебе жилплощадь ихнюю дадуть». Так и сказали: «дадуть…» «А площадь ихняя тебе полагается, как ты в психбольнице была и еще от таких терпишь!» — И брат с тревогой спрашивает: — Мама, а нас не вышлют?

— Нет, — грустно и мрачно отвечает мама. — И что же, они все это при тебе говорили?

— Да. И книги, говорят, кто у них брал, все не русские, и сами они — неизвестно кто. И в книгах — неизвестно что написано! Кто их проверяет, книги эти? Да, а потом сказали: «Пошел прочь, пащенок!» Мама, а что такое «пащенок»?

— Все, хватит! — говорит мама.

Но брата не остановишь.

— Мама, а твоя работа важная?

— Да.

— А Дусь… Евдокия Ивановна еще сказала: «Их всех выселять надо! Сама ничего не делает, только пишет. Но не жалобы, я знаю, они не жалятся…» Так и сказала «не жалятся», «…а что пишут, поди разбери, может, вредное что-то?» И тут они стали шептаться, и я не слышал больше. Но потом Евдокия Ивановна сказала: «Ну и что? А детей — в детдом! Они все равно двоечники!» Мама! А нас не отдадут в детдом?

— Нет! — решительно говорит мама. — Спать! А завтра мы откроем молоко и я принесу с работы булочки.

Она встает из-за стола, а мы с братом смотрим на банку с молоком: на ее боках нарисована птица, кормящая своих птенцов. И я твердо знаю: он хороший, Аркадий Аркадьевич, только несчастный!

— Мама, а мы — несчастненькие?

— Господи! Почему ты это спрашиваешь?

— Потому что одна бабушка, что сидела рядом на скамейке, сказала им: «Грех так говорить! Их пожалеть надо — они несчастненькие». А они ответили: «Иди, знай, молись». Она и замолчала. Только все головой качала. А когда они ушли, Сказала мне: «Ты не слушай их, милый! Им бог разума не дал, они дурочки. А бог не даст вас в обиду!». Мама, а бог есть?

…Коптилка потушена, и прежде чем уснуть, в стекло нашей форточки я вижу сияние морозного неба и вспоминаю Музу и слова: «Всякое же ныне житейское презрев попечение…»