Изменить стиль страницы

Следуя зову инстинкта, я переступил порог тяжелой и серой, как моя жизнь, входной двери и тут же увидел Фернана Легэ. Впервые.

То ли мина моя ему приглянулась, то ли что ещё, но в глазах его, от встречи с первым и единственным кандидатом на вакантное место, явно засквозила радость. Я тотчас почувствовал к будущему патрону симпатию, заполнил контракт по найму, который и протянул ему с застенчивой, но вместе с тем и полной признательности улыбкой за неожиданно быстро проглянувший лучик солнца. Видели бы вы его, когда он узнал про день моего рождения. Он буквально ликовал: «Нет, так не бывает… Жулиано Кросе, это же означает «крест», если я не ошибаюсь, так сказать, животворящее начало, изъявил желание стать служкой в похоронном бюро! Не иначе, как само Провидение прислало тебя. Вот что, парень, если ты в своем уме, значит ты не промах и за это нужно выпить! Откуда ты такой, чем же ты занимался всё это время, почему столько заставлял ждать себя, спаситель ты мой?»

Я пересказал ему сценку, закончившуюся моим увольнением, и он расхохотался до слёз. Потом вызвал секретаршу, бывшую к тому же его дочерью, радостно представил нас друг другу и откупорил бутылку шипучки, стоявшую у него под рукой на всякий несчастный случай, будь то катастрофа или прочий катаклизм, коих у него насчитывалось не меньше десятка. «Добро пожаловать и с днём рождения тебя, Жюльен! Ничего, что я называю тебя Жюльен? Послушай, я займусь тобой, парень, вылеплю тебя, станешь свободным, как я… Мы с тобой теперь вместе до конца дней… Да пребудет всё, с чем связан ты на земле, и на небесах…», ну, и так далее.

Кто сказал, что дело утратило предмет страсти?

Этот человек дожидался меня многие и многие годы. Не было у него сына, была лишь дочь, Франсуаз, с которой я только что познакомился. Он вспомнил ту счастливую пору, в которую ценили труд похоронных дел мастеров и в которой, я уже вам о том как-то сказывал, грыз он большой палец ноги поступившего к нему клиента дабы убедиться, что тот ушёл из жизни окончательно и бесповоротно. «Знал бы ты, крышки скольких гробов исцарапаны изнутри», — с улыбкой доверительной нашептывал он мне.

Милый и назидательный подход к философии профессии… бр-рр-р! я содрогнулся от ужаса.

— И смерть случается забавной, — пошутил он, протянув мне руку, которую я вежливо пожал, прежде чем попросить у него отгул.

Вышел я от Легэ без лишних вопросов, как если бы только что подписанный мною контракт стал всего лишь последним, само собой разумеющимся «па» из тридцатилетнего кружения в вальсе моих сомнений и проволочек, а та «корявая, с косой», всегда желавшая иметь у себя на службе персону мою, устала пинать меня и передала все полномочия на меня не кому-то иному, а именно Легэ.

Вновь представил себя малышом, единственным сыном, не год и не два владевшим правом на отрешенность, грусть и недоумение, стоящим рядом с какой-то оранжевой коробкой, размером что-нибудь восемьдесят на тридцать, с неподвижным ребенком, серого цвета, неестественно молчавшего внутри… с навсегда закрытыми глазами. Я регулярно видел у мамы вздутый живот и ласково говорил: «Мама, ты слишком много ешь», смутно догадываясь при том об истинной причине её тучности. И она всякий раз находила в себе силы весело рассмеяться. Я смеялся вместе с ней, сидя у неё на коленях и теребя её волосы. Через несколько месяцев раздавались крики — то днем, то посреди ночи, не взирая ни на какие правила… Тетка моя, Тереза, убегала в поселок и спустя каких-нибудь полчаса всякий раз возвращалась сопровождаемая неизменной матроной, которую все почему-то называли акушеркой. Никто и никогда не осмелился просить её о дипломе. Вход в родительскую комнату мне был настрого заказан, я присоединялся к толпившимся возле двери в ожидании результатов акушерского вмешательства немногочисленным соседям, догадываясь, что вскоре ещё одно дитя предстоит предать земле. Было их пять, пять девочек… прежде чем одна моя сестренка, Сарина, выжила…

Должен ли я был воспринимать себя самого, как чудом избежавшего злой участи? Я был первенцем, перворожденным. Родители мои отметили появление мое со всей, подобающей Сицилии, заносчивостью. Как требовала того традиция, повитуха для первого моего омовения приготовила ароматический отвар, в который подбросила рису, дабы окрепли мои ножки. Затем, коль скоро я был мальчиком, смывки с помпой были выплеснуты на улицу, в случае с девочкой их вылили бы в отхожее место. Милых дам прошу не сердиться на меня, я тут ни при чем и уверяю вас, что ныне традиции эти утеряны.

И так, всегда непредсказуемо, но вместе с тем и неумолимо, позволив подзабыть о своей последней победе, смерть вновь представала передо мною, как всегда в роли триумфаторши, чаще всего одеваясь в младенческие одежды, иногда же представляясь водой, а поскольку клеилась ко мне она постоянно, я начал привыкать к её отвратительному присутствию.

Эта Курносая в прямую насмеялась над всей нашей семьей ещё раз. Как-то, воскресным вечером, возвращались мы с ярмарки. Мама шла по проезжей части и толкала перед собой коляску со спящей в ней сестренкой, мы с отцом шли рядом по тротуару. Неожиданно раздался визг тормозов и, прежде чем мы поняли, что же произошло, в четырех или пяти метрах от нас в фасад дома, где спустя несколько мгновений оказались бы и мы, врезалась какая-то машина, что смела бы, как кегли огромным шаром, и нас. Мама упала без чувств. Обняв меня и поцеловав ручонку сестры, папа поднял её и присел, с ней на коленях, на ступеньки магазина игрушек, возле которого все и произошло. Я придерживал коляску и вожделенно разглядывал все эти Динки Тойс. Столько раз слышал я о них от своих одноклассников, а теперь вот они, рядом, залитые иллюминацией, но в недосягаемости. По правде говоря, во мне вибрировал сочный аккорд мечты обладания, но я довольствовался и её виртуальностью, она нисколько не стесняла меня — ведь, даже не читая Мишо, знал я про необъятность «внутренних ощущений», которые всегда остаются при тебе, со всем своим скопищем прекрасного.

Вот собственно и всё, о чем думал я, выходя от Фернана Легэ, только что подписавшего со мной «контракт» ассистента похоронных дел мастера. И вынужден был я признать, что все прошлое моё было тому поводом и, судя по всему, было все у меня, чтобы преуспеть.

Не помню как, но добрался я куда следовало: Ситэ, спальная часть города, вотчина каштанов, блок F, апартаменты 21. Я снимал угол на четвертом этаже одного из тех муниципальных, сдававшихся в наем домов, что были построены на месте и вместо бараков, во время войны дававших пристанище пленным немцам, а чуть погодя — итальянским и польским иммигрантам, работавшим на шахтах. Немцы — те расплачивались за свою неотступную, омраченную плодящим смерть безумием мечту об экспансии, рабочие же так и не поняли причин обрушившейся на них кары.

Что бы там ни было, ведь в нищете, как в нищете, но все они, лишенные глубинных, родных корней, а таковой была и наша семья, жили как в фаланстере — общим, одним на всех, достоянием была надежда на лучшие времена, наступившие далеко не у каждого.

Теперь, пролетарии имеют прочный кров над головой. Только вот, создававшие его архитекторы вряд ли могут претендовать на звание «радетелей неимущих», что явствует из вида сгрудившихся блочных коробок, выкрашенных к тому же в один и тот же грязно-оливковый, дополняющий убожество их эстетики цвет. А в противовес грубости внешних стен, разделяющие апартаменты внутренние перегородки сооружены видимо из папиросной бумаги — даже думать здесь нужно с предосторожностью, когда спит сосед, ну, а если вам придётся маковку почесать, тут уж возмущается всё сообщество.

В новом этом загоне вновь обманутый бедняк мстил, он повсюду рисовал, на фасадах, в подъездах, на стенах лифтов. Порой, «сытость его всем этим по горло» приобретала вполне осязаемую форму дряблой, смрадной кучи прямо на ступенях общей лестницы. В конце концов веревочка свилась, порочный круг замкнулся — никто, кроме тех, кому делать это доводилось вынужденно, не осмеливался совать свой нос в Ситэ. Кто послабее, подыскал себе место на стороне, дабы не увязнуть в какой-либо скверной истории, или же явно не божественного толка комедии, в которой Господь заруливает в кювет, а смерть кружит в ослепительно ярком танце, перед тем как увлечь за собой на край неба и пригвоздить там к позорному столбу, под невыносимо палящим солнцем. И всякого тут всяк боится. И исцарапаны здесь стены, на которых один тайком изобразил надежду, другой взбунтовался и выплеснул всю свою ненависть в изобилие умственного уродства — не признающего ни стыда, ни совести граффити. Кончилось тем, что о Ситэ стали говорить, как о гетто.