Изменить стиль страницы

Подошел черноглазый, угрюмый Денисенко. — А что с Евдокимовым?

— Остался на станции. — ответил Пржевальский.

— Угрюмое лицо Денисенко помрачнело еще больше. — На водокачке он был?

— Он.

— Так. А Габийдуллин с Володимеровым куда подевались?

— Габийдуллин убит. А Севку комроты отпустил.

— Отпустил, ага. — кивнул Денисенко. — Ну, я этой гниде свой пропишу мандат на дорожку.

Пржевальский, склонив голову на плечо, с любопытством рассматривал сурового комвзвода.

— Не дури, оставь. Я там был. При чем тут Севка? От него все одно толку никакого, но и вреда не много.

— То-то и оно. — процедил Денисенко. И, видимо, почитая дальнейший разговор о роли пулеметчика Севки в обороне Незванки и в судьбе комроты Евдокимова, бессмысленным, спросил — Слушай, Пржевальский, ты что, решил с поездами в лесу прятаться?

— На первое время, так. — невозмутимо ответил поляк.

— А потом? — не унимался Денисенко.

— Потом суп с котом. — сказал Пржевальский. — Посмотрим. Может, на Щигров будем пробиваться.

Денисенко приблизил к нему лицо и почти зашипел. — Какой Щигров, товарищ? Мы все, до последнего человека, геройски погибли, выполняя приказ товарища Ульянова-Ленина. Вечная нам память! А если какой Лазарь вдруг ненароком воскреснет, то ему прямая дорога в трибунал.

Пржевальский склонил голову на другое плечо — Плевать, дружок. Я обещал Евдокимову два дня ждать тут. А ты, я ведь тебя не держу, хочешь — уходи.

Наконец все было готово. Поезда медленно переползли на заброшенную ветку. Ремонтники повыдергивали костыли из шпал, и разобрали путь, сняв с каждой стороны по три рельсы и закинув их на платформу. Поезда осторожно двинулись в глубь леса и скоро исчезли в нем.

9

— Полная и абсолютная херня. — сказал командир Железнопролетарского полка, бывший студент Технологического института, бывший поручик Александр Трофимов, покидая купеческий клуб, где только что закончилось совещание новорожденного военного совета Щигринского укрепрайона.

— Ты отменил приказ Матецкого. — спросил комиссар Пелтяев. — Зачем?

— Затем, что станцию Незванку оборонять силами одной роты Евдокимова невозможно.

— Когда то, что ты сделал, станет известно Матецкому или в штабе армии, ты можешь стать к стенке.

Трофимов остановился. — Боюсь, что к стенке мне придется встать все равно. Вопрос только в том, кто сделает это раньше, красные или белые.

— С таким настроением лучше сдать командование полком.

— С таким настроением я им год командую. И ничего. — Трофимов остановился, примериваясь, как бы лучше перейти улицу, раскисшую после ливня, но, не найдя подходящего брода, пошел прямо.

— Ты мне лучше, комиссар, скажи, когда окончится война, то куда мы этих всех вождей девать будем? То есть, они же по-людски ни одного дела не сделают, кроме как именем революции и под угрозой расстрела.

Пелтяев пожал плечами. — А куда они всегда деваются, после всякой войны? Кто в армии останется, а кто перейдет на мирные рельсы.

— Ну да, умных перебьют, храбрые сами погибнут, а эти — перейдут на мирные рельсы. Вот это оно и есть, что меня пугает.

— А ты как хотел? — удивился комиссар. — Революционная война, революционные вожди. По другому не бывает. Но, ничего, вряд ли мы это увидим.

Это предположение почему-то привело Трофимова в хорошее расположение духа. — Что да, то да!

Но комиссар не разделил его веселья, было видно, что какие-то мысли на эту тему мучили его, и теперь он торопился высказать их, словно боялся, что другого такого случая не представится.

— Тут ведь одно надо помнить. Жизнь, она, Саша, штука такая. Ее всегда не хватает, да и ту норовят урезать. Вот говорят, Деникин, Антанта, а хуже враг, тот, который ближе стоит, больнее укусит. Может, вот, пока я с тобой беседую о вождях, меня уже тифозная вошь укусила, которая и окажется мой главный враг, потому, куда ж главнее, если я от нее погибну? Или нынешней ночью стукнет тебя из обреза какой-нибудь гимназист, и что тебе Матецкий? И где Москва? И со свободой так же. Было у нас самодержавие, ну, скинули царя. Теперь белые. Победим и их. А там дальше что будет? Свобода?

Трофимов усмехнулся. — Свобода полной не бывает.

— Да, знаю. — отмахнулся комиссар. — Ну, тогда так, где ее предел положен? Какими обстоятельствами?

— Обстоятельства бывают внутренние и внешние.

— Внешние, понятно. Враждебное окружение, тут выше головы не прыгнешь. Я про внутренние говорю. Ну, партийная дисциплина.

— А, чего, война, иначе не бывает. — Трофимов не мог понять, куда гнет комиссар. — В Кремле тоже не дураки сидят.

— Всякие там сидят. — сказал Пелтяев и задумался сказанному. — Одна надежда — не дураки. А вдруг дураки? Или окажутся дураками? Не сегодня так завтра. Почему нет?

Трофимов засмеялся. — Это запросто. Власть штука такая.

— Зря смеешься. У него голова дурная, а у меня партийная дисциплина. И я его распоряжения обязан выполнять. А не выполню, вот как ты сегодня. И что? К стенке. И ведь он-то по другому это дело себе представляет. Дураком-то я скорее могу оказаться. А раз могу, значит, должен. А с дураком и обращение дурацкое. Хомут на шею и цоб-цобе. Дураку свобода не положена.

— Что-то мудрено у тебя выходит — сказал Трофимов.

— Мы многое себе позволили. Но это еще не настоящая свобода. А настоящую мы отдали под залог светлого будущего. И вот, я думаю, а вдруг не стоит оно того?

— Я тебя, что, должен за советскую власть агитировать? — изумился Трофимов. — Ты коммунист, член правящей партии, уж разберитесь там как-нибудь со светлым будущим.

— Я не о том. — Комиссар устало махнул рукой. — Да, ладно, бог с ним со всем. Ты меня не спрашивал, я тебе не отвечал.

10

Несмотря на приближение войны, жизнь в Щигрове шла своим чередом. И те, кто ждал прихода белых, и те, кто боялся его, все они успели отволноваться две недели назад, когда потрясло губернию падение Утятина под ударом прорвавшейся белой конницы. С тех пор острота переживания притупилась. Белые все не приходили, а красные вроде и уходить не собирались. Но речь Матецкого в купеческом клубе, которая сразу стала известна всему городу, заново всколыхнула жителей. Она еще передавалась из уст в уста, когда докатился от Незванки гул артиллерийской пальбы, принятый сначала за раскаты грома. Но сведущие люди, а Щигров всегда славился сведущими людьми, разъяснили, что к чему. И, словно озноб волной пробежал по тихим улочкам, морща кожу лбов и щекоча пятки. Но пока что, единственным ощутимым следствием всего этого, стало раннее закрытие рынка, крестьяне, торговавшие на нем, торопились вернуться домой, до того как закроются дороги. Вслед за ними снялись и местные огородники. Не торговый, иной труд властно призвал их к себе. И, казалось бы, давным-давно спрятано все, уцелевшее от обысков и реквизиций, все, что может прельстить жадный взгляд чужака. Спрятано-перепрятано, зарыто так глубоко, что и сам хозяин не сразу вспомнит местонахождение того или иного тайника, да и не надо это ему помнить, лучше забыть на время, выкинуть из головы, будто и не было вовсе, но намерение красных оборонять город дало новый толчок кропотливому труду. Где война, там и пожар. Призрак красного петуха заплясал на коньках крыш, затрещали отдираемые доски обшивки. Из мглы и паутины схронов доставались тяжелые свертки с золотыми червонцами, пачки царских денег и многое другое. Потерявшие было свою ценность, ставшие бумагой, мусором, прахом, они вновь наливались живой кровью и уже, как живые, настоятельно просили особой о себе заботы и бережения. Все это клалось за пазуху, или в ведро, уминалось, приглаживалось, принимало вид чего-то ненадобного, чему в доме не место. И уносилось, наконец, на новое место. Кружил обыватель между сараев и курятников, придумывая себе десяток дел по хозяйству, чтоб не насторожить зоркого соседского взора необычностью поведения и вдруг исчезал на несколько томительных минут, припав к земле. Расчетливо подрезанный лезвием лопаты, снимался кусок дернины, унизанный с поду белесыми волокнами слабых травяных корней, негромко скрежетала попавшаяся под лезвие лопаты галька, росла аккуратная горка выбранного на полтора локтя грунта и, отнятый от груди, падал на самое дно заветный сверток.