Изменить стиль страницы

— Думаю, четыре-пять тысяч. Это то, что может быть задействовано для штурма города в течении суток.

— Приемлемо. — сказал Матецкий. Соотношение обороняющейся и наступающей стороны один к четырем. Классическая схема.

— Но на нашей стороне революционное творчество масс. — напомнил комиссар.

Член РВС покосился на него и снова обратился к Трофимову. — Сколько, полагаете, у нас времени в запасе?

— День, максимум, два. — ответил Трофимов.

— Как в городе?

Теперь настала пора отвечать Злотникову — Спокойно. По деревням да лесам, там да, всякий народ попадается. А в городе тихо. Кто хотел уйти к белым, ушел.

— Это ни о чем не говорит. — снисходительно улыбнулся Матецкий. — В Утятине тоже было все спокойно.

История была скандальная, месячной давности. Речь шла об отдельном батальоне, сформированном из раскаявшихся дезертиров, выловленных по окрестным лесам. Батальон, при первых выстрелах, во главе с комбатом, под барабанный бой, с молодецкой песней перешел на сторону белых. После чего оборона Утятина рухнула, полк Трофимова держался какое-то время на Васильевском тракте, но, обойденный с фланга конницей, был сбит и катился без остановки до самого Щигрова.

— Так то дезертиры были. — сказал Трофимов. — Понятное дело. А за своих людей я ручаюсь.

— Люди у нас хорошие — поддержал Пелтяев.

Матецкий кивнул — Понимаю. Но речь не только о ваших людях. Необходимо разгрузить город от горючего материала, в лице представителей поверженного эксплуататорского класса, которые решили, что пробил их час и они теперь могут в любой момент ударить в спину Советской власти. Но они жестоко ошибаются!

— Извиняюсь. — прервал его Трофимов и, подойдя к окну, крикнул Вальке, чтоб тот шел в казармы.

7

Пропавший без вести купец Сыромятников дело знал. Все здания фабричного городка, жилые казармы, производственные корпуса, управа, строились одним архитектором, специально приглашенным из Петербурга. Счет шел на века спокойной жизни. Мятежи, войны и, тем более, революционное творчество масс петербуржский архитектор, умерший ранней весной девятнадцатого года в очереди за пайковой селедкой, не предусмотрел.

Теперь на всем здесь лежала печать запустения, пространство между казармами, некогда вымощенное булыжником, заросло травой, в которой уцелевшие обитатели городка протоптали узкие тропинки. Однако место было заброшено не совсем, во многих окнах оставались стекла, а там где их не было, оконные проемы были аккуратно заколочены досками. Валька проехал мимо женщин, сидящих вокруг костра, и направил лошадь под готическую арку фабричных ворот, сложенных из все того же красного кирпича. Стекло круглых часов, вмурованных над входом, было разбито, и минутная стрелка отсутствовала. Откуда-то раздавался неясный грохот, но людей было не видать. Валька хотел уже вернуться и расспросить женщин, куда подевалась его кавалерия, но тут прямо на него из-за угла вывернулся Малашенко, он шел в распоясанной гимнастерке, постукивая прутиком по голенищу. Впереди него, шатаясь под тяжестью тюка с сеном, брел Коснюкович.

— Приблудный пес может спать на голом полу, а сознательный боец Красной Армии обязан спать на душистом сене — рассуждал Малашенко. — Как это…

Видя что он затрудняется с выбором метафоры, Валька поспешил на помощь. — Как забытая маргаритка.

Малашенко задумался. — Как забытая маргаритка? Хрень какая-то.

— Что вы понимаете в маргаритках, товарищ старший фельдфебель? — просипел Коснюкович.

— В Красной армии нет фельдфебелей. — сказал Валька. — А только товарищ помкомвзвода.

— Горе-то какое. — всполошился под тюком Коснюкович.

— Ничего, — утешил его Малашенко. — Хрен редьки не слаще.

Идти пришлось недалеко, команда разведчиков занимала просторную угловую комнату в ближней казарме, совершенно пустую. Теперь она почти целиком была завалена сеном, на котором, побросав под себя шинели, отсыпались разведчики. Коснюкович уронил тюк на пол, лег на него грудью и захрапел.

Малашенко тряхнул его за плечо.

— Оставь, Иваныч. Пусть спит. — сказал Валька. — Интересно, что тут раньше было?

— Контора какая-то. Видишь, все подчистую вынесли. — объяснил Малашенко. — Ну, чего там начальство сказывает?

— Пошли, покурим перед сном. — сказал Валька.

Они вышли к коновязи, устроенной под, сколоченным на скорую руку, навесом.

— Надо бы часового.

— Не стоит. — Малашенко присел на стоящую у крыльца скамейку. — Сейчас, слышал, Трофимов звонил во второй батальон, приказал усиленные караулы выставить.

Валька присел рядом и, достав газету, не пригодившуюся комиссару, скрутил самокрутку. — Скамейки у них. Чего зимой не спалили?

— Блюдут. — равнодушно ответил Малашенко. — Фабричная охрана, паек, берданки, все как положено. В ремонтном цехе гракам инвентарь ладят, так и выживают. А иначе и стен бы не осталось. Кирпич больно хорош.

— Молодцы. — похвалил Валька неизвестных мастеровых. — В общем, так, Иваныч. Брал меня Трофимов на совещание в ревком, ничего хорошего. Из штаба армии прислали воеводу, приказ Ленина — устроить красный Верден. А фронт усвистал за пятьдесят верст.

— Надо было вчера уходить. — сказал Малашенко. — А лучше, позавчера. Пока дороги были открыты. А насчет Вердена, то тут не Царицын, даром людей смешить. Ну, посмотрим.

Небо потемнело. Ощутимо дохнуло сыростью. Зашумели ветки деревьев, рядами стоящих вдоль домов и задребезжало на крыше кровельное железо.

За рекой загремело.

— Ладно, — сказал Валька. — спать.

— Чую, не дадут нам выспаться. — напророчил, поднимаясь, Малашенко.

8

Связь с Незванкой еще действовала. Приказ на отход был получен после полудня, и уже через час третий батальон, со всем имуществом, выступил на Щигров. На станции остались вторая рота Павла Евдокимова и бронепоезд, который, как совершенно справедливо доказывал Трофимов, бронепоездом называться никак не мог. Называть его так не хватало нахальства даже у командира Вацлава Пржевальского, человека крайне беззастенчивого. Он предпочитал называть это бронелетучкой. На простроченной заклепками стенке блиндированного вагона было написано Заря Свободы. Имя приживалось с трудом, однако Пржевальский не отчаивался, пятьдесят лет бурной жизни приучили его легко относиться к превратностям судьбы и не терять надежды на лучшее.

Двухнедельная стоянка на станции успела ему надоесть, он чувствовал приближение больших перемен и был необычайно бодр и весел, чего нельзя было сказать о его собеседниках, комроты Евдокимове и секретаре деповской комячейки Щавелеве. Стоя в тени водокачки, они негромко переговаривались.

— Кранты. — сказал Евдокимов. — Приказ РВС армии, держать станцию до последнего человека. Выходные стрелки взорвать.

— Дураки. — презрительно сказал Пржевальский. — Нас перещелкают за два часа. Если подвезут артиллерию, еще быстрей. И зачем?

Цыганистый Щавелев выматерился, не зная, что сказать.

— Чего ты? — удивился Пржевальский. — Твоя дорога чистая. Собирай чумазых и в лес.

— Ты, Вацик, видать, Матецкого не знаешь. — ответил Щавелев. — Он нас как дезертиров будет трактовать, так что из лесу потом уж лучше не выходить. Не белые, так свои кокнут.

— Дикие вы люди, русские. — сказал, покручивая пшеничный ус, Пржевальский. — Стоило царя скидывать, чтоб потом своей тени бояться. Одно слово, москали. Проснись, кум. Какой тебе еще Матецкий? До тебя ли ему будет завтра?

— Кто знает, что будет завтра? — не по-военному сказал Евдокимов. — А приказ есть приказ. Так что, давай, Вацик, посылай своих архаровцев стрелки минировать. Я своих стяну к депо. А тебе, Щавелев, не знаю, что сказать.

— А чего мне говорить? — пожал Щавелев плечами. — Я вот он весь. Семья у тещи. Из наших, кто со мной, тот со мной. А кто — нет, гоняться не буду.

— И сколько вас таких? — спросил Евдокимов.

— Думаю, человек пятнадцать будет, деповских.