Изменить стиль страницы

Они глаз с него не сводят…

Он поднимается на каменную балюстраду и знаком призывает к молчанию.

Но они и без того молчат…

Шуцман не спеша снимает каску и держит ее перед собой на уровне груди. Не дыша, следят они за каждым его движением, хоть это и обыкновенный шуцман, каких они каждый день видят на городских улицах… И все же его образ неугасимо запечатлевается у них в душе. Им предстоит в ближайшие годы увидеть немало ужасного, немыслимо страшного, но никогда они не забудут, как этот шуцман снял каску и как он держал ее на уровне груди.

Шуцман раскрывает рот — ах, все глаза устремлены на этот рот, — что-то он им объявит? Жизнь или смерть, войну или мир?

Шуцман раскрывает рот и объявляет:

— По приказу его величества кайзера, сообщаю: издан указ о мобилизации!

Шуцман закрывает рот, он глядит куда-то поверх толпы, а потом рывками, словно марионетка, надевает на голову каску.

Мгновение толпа молчит, но кто-то уже затягивает песню, другие подхватывают, и вот уже сотни, тысячи голосов гремят дружным хором:

Благодарите бога все —
руками, сердцем и устами!

Рывками, словно марионетка, шуцман снова снимает каску.

2

По Унтер-ден-Линден мчатся автомобили. В них стоят офицеры, размахивая флагами. Они складывают ладони рупором и кричат:

— Мобилизация! Объявлена мобилизация!

Люди весело смеются, все счастливы, все приветствуют офицеров. В воздух летят цветы, молодые девушки срывают свои широкополые соломенные шляпки, машут ими, держа за ленты, и кричат, ликуя:

— Мобилизация! Война!

Для офицеров настал желанный час, сорок лет они занимались скучной шагистикой, до чего она им осточертела! Никто уже их не замечал, словно они пустой, никудышный народ! А теперь к ним обращены все взоры, глаза у всех сияют: ведь это им предстоит бороться за свободу и мир для каждого, а может быть, и умереть!

— Какое счастье, что я до этого дожил! — восклицает старик Хакендаль, увлекаемый водоворотом ликования. — Теперь опять все будет хорошо!

На одной его руке повис Гейнц, на другой Эва, они движутся вместе с толпой, они смеются. Эва задорно посылает офицерам в их машинах воздушные поцелуи.

— Ах, отец! — восклицает Гейнц и крепче прижимает к себе руку отца.

— Что, Малыш? — Хакендаль нагибается низко-низко, чтобы в этой суматохе уловить, что говорит ему сын.

— Отец… — У Гейнца перехватило дыхание. — Отец… — Не сразу удается ему выдохнуть: — А мне можно с ними?

— С кем с ними? — недоумевает отец.

— Да с ними… на войну… сражаться с врагом. Ах, пожалуйста, отец!

— Что ты выдумал, Малыш! — говорит Хакендаль. Его забавляет просьба сына, но он и гордится ею. — Тебе ведь только тринадцать минуло! Ты еще ребенок…

— Ах, отец, меня возьмут, лишь бы ты позволил. Отдай меня в свой старый полк, к пазевалькцам. Ведь бывают же юные барабанщики, я знаю наверняка!

— Юные барабанщики! И это говорит сын старослужилого вахмистра! У нас, немцев, нет юных барабанщиков! Разве что у красноштанников-французов…

— Ах, отец!

— Держись за меня крепче, Эвхен! Нам надо торопиться домой! Сказать Отто, ведь он еще не знает! Раз сегодня объявлена мобилизация, ему самое позднее завтра являться в казарму. Если не сегодня… Я и сам хорошенько не знаю! Скорее домой — мне надо проглядеть его бумаги!

Они идут против течения и временами подолгу топчутся на месте. Приходится крепко держаться за руки, чтобы не растерять друг друга в толпе.

Гейнц искоса поглядывает на отца.

— Послушай, отец…

— Чего тебе?

— Только не сердись, отец! А разве Эрих не должен призываться?

— Должен?.. — с готовностью откликается отец, словно Гейнц взрослый. Он и сам успел подумать об Эрихе. — Нет, не должен. Ведь ему только семнадцать минуло! Но он может пойти добровольцем…

— Эрих — добровольцем?

— А почему бы и нет? Разве и ты, Гейнц, уже плохого мнения о брате? Все это надо забыть, мы теперь должны стоять друг за друга. Все мы теперь одно — каждый должен понимать. В том числе и Эрих!

— Да, отец! И я так считаю. Все у нас должно пойти по-другому.

— Вот то-то, что по-другому! Увидишь — и Эрих к нам вернется. Сам вернется. Должен вернуться — ведь у меня его бумаги. Но это как раз не важно… он и без того пришел бы. Он теперь испытал, что значит быть одному на свете. Все мы теперь заодно и должны стоять друг за друга, все немцы!

— Да, отец!

— Пожалуй, оно и лучше, что мы весь этот месяц зря искали Эриха. Он небось понял, что значит остаться одному, не иметь никого близкого на свете. Все мы теперь одно. Видишь, вон и Эва — смеется и шутит с тем господином. Только что они не знали друг друга, и через минуту знать не будут. Они чувствуют, они не чужие, ведь оба они немцы. Увидишь, когда мы вернемся Домой, Эрих уже у матери и нас дожидается. И нечего поминать про старое, слышишь, Малыш? Все прощено и забыто! Ничего такого и в помине нет! Вам надо встретиться как братьям, слышишь, Малыш? Теперь все мы… Но куда девалась Эва? Да вот и она!.. Эва! Мы здесь! Экая чудачка! Она и не глядит на нас. — Он приставил обе ладони ко рту. — Эва Хакендаль! Ха-кен-даль! Сюда!

Ватага молодежи шагает по Унтер-ден-Линден, все схватились под руки и пытаются, насколько возможно в толпе, маршировать под песню «Нам праздновать над Францией победу!»

Один из марширующих, смеясь, хочет обнять выгребающую против течения Эву. Она тоже смеется и ускользает.

Хакендаль недовольно трясет головой.

— Опять она запропала! Я больше ее не вижу. А ты, Малыш? Впрочем, куда тебе, ты слишком мал!.. Ладно, пошли, Гейнц, — Эва и сама дорогу найдет, а нам спешить надо. Ведь Отто еще ничего не знает, да и Эрих, может, нас ждет…

3

Эва, в сущности, ничуть не огорчилась, потеряв в толпе отца и брата. Сама она для этого ничего не сделала, но раз уж так случилось, не прилагала особых усилий их разыскать. Смеясь, двигается она в общем потоке — теперь уже в обратном направлении, к Бранденбургским воротам.

Разговор отца и брата ей порядком наскучил — все только Эрих, да Отто, да война, и что всем надо держаться вместе! Обычная жвачка! А теперь им предстоит и вовсе повиснуть друг на друге, будто нет другого родства и любви — последние недели все это засело у нее в печенках. Да и при чем тут война? Ведь речь идет о мобилизации! Теперь и она понимает, что мобилизация — еще не война.

Если война походит на сегодняшнюю мобилизацию, радоваться нужно! Никогда Эва не видела мужчин в таком приподнятом настроении. Глаза у всех блестят! Маленький толстяк, этакая древность чуть ли не сорока лет, с торчащими вверх усами, сгреб ее за талию:

— Что, детка, радуешься? Вот и я радуюсь!

И смешался с толпой, она и отчитать его не успела.

— Нужна невеста военного времени — срочно человеку носки заштопать! — гаркнул петухом какой-то молодой парень. И нее рассмеялись.

Хорошо было плыть с этим потоком, качаться на его волнах.

Чья-то рука сзади легла ей на плечо, чей-то сиплый голос сказал:

— Что, фролин, хорошо ли вам гуляется?

Эва испуганно повернулась и с ужасом увидела физиономию, которую видела лишь считанные минуты, но так и не забыла — смуглую наглую физиономию с черными усиками.

— Что вам от меня нужно? — крикнула она. — Я вас не знаю — не смейте меня трогать!

Молодой человек улыбнулся. Он поглядел на нее и сказал:

— Не беда: если еще не узнали, так сейчас узнаете!

— Оставьте меня в покое! Или я шуцмана позову.

— Зовите, фролин, зовите! Я даже помогу вам позвать. А то — пошли к нему вместе, хотите? Я не против синих мундиров, синий — вообще мой любимый цвет. Вот и на вас синее платье, фролин, оно вам к лицу.

Эва — типичная берлинская девушка, бойкая и дерзкая. Ее нелегко напугать. Но тут ею овладевает страх, ее дерзость пасует перед самоуверенностью этого субъекта, перед его хладнокровным хамством, перед бесстыдством, с каким он ощупывает платье у нее на груди. А под платьем висит…