Изменить стиль страницы

В ответ на эти вопросы Несушка сносил яйцо за яйцом, рождая все новые идеи и планы — иногда это требовало времени, иногда удавалось сразу, — так или иначе, он выручал редакцию. А поскольку его придумки себя оправдывали и читателю нравились, то его вполне можно было назвать курицей, несущей золотые яйца — он не только стоил денег, но и давал их!

К этому-то человеку, лишенному всяких честолюбивых помыслов, и поспешил пламенно-рыжий Грундайс. Он нашел толстяка в углу пивнушки, где тот с мрачным видом прихлебывал пиво.

— Садись, Борзой! И помалкивай! У меня вроде что-то наклевывается…

Молодой Грундайс уселся, он шепотом заказал себе такой же стакан пильзенского и уставился на великого человека, который в данную минуту отнюдь не глядел счастливцем, напротив — лицо его все больше мрачнело. Наконец толстяк даже застонал, и стоны его все учащались, он заерзал на стуле, потер лоб, вздохнул, стряхнул пепел сигары прямо себе в пиво, принялся его вылавливать, и тотчас же о нем позабыл — рука его выхватила из кармана записную книжку…

Величественно и как бы издалека, из бесконечного одиночества глянул он на молодого Грундайса и что-то застрочил в записной книжке. И вдруг остановился, еще раз глянул на Грундайса и решительным движением сунул книжку в карман…

— Я думал, что-то порядочное, — пожаловался он, — а это так — пустое! Не везет мне по четвергам, ничего не приходит в голову, ни единой дельной мыслишки, а тем более в этой конуре. — Он недовольно оглядел пивнушку. — И чего ради я таскаюсь сюда, где мне ничего не приходит в голову? Человек — величайшая загадка, в первую очередь — для самого себя. Это ты, Затычка, насыпал мне пеплу в пиво? Ну, зачем я тебе понадобился? Выкладывай!

И Грундайс поведал ему о старике Хакендале и о его затее, а также о своих опасениях, как бы самому не остаться на бобах.

— Дело это, — сказал Несушка таким тоном, словно уже лет десять над этим думал, — надо начинать с малого, с коротенькой заметки. А отъезд твоего фиакра назначай на первое апреля, в крайнем случае, на второе — если читатель на это не клюнет, ты всегда можешь потом сказать, что то была первоапрельская утка. Если же публике понравится, можно отважиться и на большее, а в случае и дальше интерес не пропадет, жарь в Париже на всю катушку. А уж тогда будь спокоен: тебя перепечатают у нас на первой полосе под жирным заголовком, поместят и твой портрет… А ведь этого всем вам особенно хочется — увидеть свой портрет на страницах вашей газеты, где вы насажали столько портретов и честных и бесчестных людей!

— По-вашему, значит, это дело стоящее? В нем и правда что-то есть?

— Чудак человек! Стал бы я тут сидеть и терять с тобой время ради какой-то пустой затеи? Ну-ка, уплати по счету, в другой раз будешь знать, как просить у меня совета: семь стаканов пильзенского и четыре сигары. А теперь пошли к директору, пусть ассигнует нам деньги…

И оба направились обратно в редакцию, к директору Шульце. Это был человек, от которого целиком зависели деньги, и он, как цербер, сторожил свои сокровища. Даже самая блестящая идея не вызывала у него улыбки, он только знай причитал:

— Ах, господа, да ведь провинция не примет этого! Мы потеряем сбыт в провинции. На это у меня нет денег!

В другом случае он кричал:

— Но это же не для Берлина! Уж я-то знаю своих берлинцев, да и Гамбург на такое не клюнет! Вот то-то и оно! Транжирить деньги легко, заработать их и того легче, трудно сберечь деньги, вот в чем искусство, господа!

К этому-то отъявленному скептику и направились Грундайс с Несушкой. Одного Грундайса не допустили бы пред светлые очи директора Шульце, он был слишком еще мелкой сошкой. Зато Несушка был здесь желанным гостем, и Грундайс прошмыгнул в святилище вместе с ним.

— Директор, дорогуша, — приступил Несушка, — наш рыжий Борзой — вот он, перед вами — ухватил одну идейку, как раз для весны, когда наступают теплые дни и публика норовит свернуть подписку, идейка эта и все лето будет вас выручать…

— Можете не расписывать, — прервал его директор. — Мы с вами не первый день знакомы. Скажите лучше, сколько стоит ваша идея?

— Сто тысяч марок — что брутто, что нетто, — хладнокровно заявил Несушка, и у Грундайса от неожиданности запылали уши — он рассчитывал никак не больше, чем на пять тысяч.

Директор Шульце подозрительно глянул на своих собеседников.

— Сто тысяч марок! — сказал он неодобрительно. — Вы когда-нибудь видели на столе сто тысяч марок?

— На столе нет, а на чеке видел — помните, дорогуша, права на прокат американских фильмов?

— Не так уж они велики, ваши достижения, чтобы постоянно ими хвалиться! В семьдесят тысяч вы тоже уложитесь. — И он покосился на своих собеседников. — Убежден, что и семидесяти хватит.

— Сойдемся на семидесяти пяти, дорогуша, и я расскажу вам, в чем дело.

— Не возражаю: сначала вы — мне, потом я проверну этот вопрос в совете директоров, а там и в наблюдательном совете, потолкуем и с главной редакцией. А при чем тут молодой человек?

— Это — наше второе условие: если молодой человек не получит все дело в свои руки, считайте, что разговора не было.

— Семьдесят тысяч марок — и такой молодой человек? А вы, молодой человек, когда-нибудь видели на столе семьдесят тысяч марок?

— Как же! — отвечал молодой Грундайс. — И даже держал в кармане. Во время инфляции.

Бледная, вялая улыбка проступила на губах у обоих прожженных дельцов. Так из снеговых туч на миг выглядывает солнце. Так младенец, накричавшись до хрипоты, припадает к материнской груди и к его реву примешивается первая отдаленная улыбка…

— Что ж, поговорить можно, — милостиво согласился директор Шульце. — Садитесь, господа! Не угодно ли сигару? Итак, приступим! Должно быть, любовная история — на любовь опять большой спрос.

6

Старый год сменился новым, январь — февралем, а Густав Хакендаль живет как ни в чем не бывало, регулярно выезжает в своей пролетке, посиживает с Блюхером в мастерской, глядя, как он жует сено, приносит домой немного деньжат, а когда и ничего не приносит, — словом, ведет себя как обычно и никому ни словечка не говорит о предстоящей поездке.

Теперь он уже и мог бы раскрыть рот, рассказать о своих обширных планах и намерениях, ведь с господами из редакции все договорено, он даже подписал контракт, а между тем он по-прежнему молчит. Иногда он сидит против матери за накрытым клеенкой столом, жует и поглядывает на нее своими большими на выкате глазами, которые все гуще покрываются сеткой кровяных жилок, смотрит на нее, таращится…

— Что ты на меня смотришь, отец? — спрашивает мать. — Что-то с тобой не то, последнее время ты все на меня смотришь.

— Да ничего со мной нет, тебе кажется, — досадует папаша Хакендаль. — Просто я задумался.

— О чем же ты задумался, отец? Да еще за едой? За едой надобно есть, а иначе еда не впрок.

— Ни о чем я не думаю, — стоит на своем Хакендаль.

А между тем он думает. Он непрестанно думает о том, как он им это преподнесет — и матери, и всему семейству, как он коротко и ясно расскажет им о предстоящей поездке в Париж. Не то чтоб он боялся помехи с их стороны, — всю жизнь он делал, что хотел. Нет, он боится никчемной болтовни, боится причитаний матери, ее охов и вздохов. Она ему и спать спокойно не даст.

— И отец положился на волю судьбы, — мол, как-нибудь все утрясется. Когда дойдет до дела, они сами все узнают. Впрочем, оно и лучше, чтобы узнали как можно позднее — меньше будет времени для разговоров!

Уже и март приближался, когда Ирма прочитала в газете заметку о том что…

Она читала и ничего понять не могла. Побежала к матери, прочла ей заметку, и обе они ничего не поняли. Отец только вчера заезжал к ним покатать маленького Отто и ни о чем таком не заикнулся!

— Должно быть, ошибка! — решила Ирма, все так же недоуменно глядя в газету. — Но ведь все это стоит здесь черным по белому, а главное, все приметы сходятся!